Выбрать главу

Расступился наконец глухой сосновый тоннель, дорога пошла под уклон, открылись окна пронзительной синевы — и вот она, Кокорная. Бывший спецпоселок лежал в гниющих развалинах, прикрытый сверху молодым леском. Скрипели на ржавых петлях ставни, гнулись под ветром тучные стебли трав на местах бывших сенокосов. Кокорная ушла из жизни тихо и неприметно вместе со своими обитателями, сдалась на милость бурьяну и жучку-древоточцу.

А ведь здесь еще были маслодельный и кожевенный заводы, лесопилка, ветряная и водяная мельницы, кузницы, конюшни, десятка полтора скотных дворов. А поля уходили на все четыре стороны, очень ухоженные были поля — и это несмотря на то, что на их месте в 29-м году, когда пригнали поселенцев, стояли густые чащи и непролазные болота. Ничего привозного в спецпоселке не было, но всего хватало. Сеяли рожь, ячмень, овес, сажали картошку, капусту, морковь, турнепс, много лошадей содержали. А некоторые до того исхитрялись, сказал Лукин, что под окнами бараков выращивали... цветы. И когда человек шел единственной длинной-предлинной улицей Кокорной, он видел сначала именно цветы, а потом уж и сами бараки, по-северному надежно сбитые жилища, совсем не похожие на унылые лагерные времянки, сколоченные из хлипкого теса. (Газета «Звезда», выходящая на Мезени, сообщала недавно: "«Здание восьмилетней школы, перевезенное из поселка спецпереселенцев, поражает своей добротностью. До недавнего времени оно считалось лучшим в районе, самым теплым и светлым. Рубка стен сделана в «чистый угол», а это довольно необычо для наших деревень».) Не давая мне опомниться, переварить информацию, Александр Павлович продолжал выкладывать все новые и новые подробности:

— Овес и ячмень, знаете, какой ростили?! По двадцать центнеров с га! Слыханное ли дело: под боком у Полярного круга — и такой урожай! Вот какими эти нации оказались: все трудности превзошли, все сельхозработы освоили. И леса вокруг сохранили. Рубили, рубили почем зря — а леса после них как новенькие стоят. Вот тебе и «враги народа»!..

Не помню, кто это сказал: от унижения до величия — один шаг, если это шаг к работе, к пробуждению духа... Крымские татары, украинцы, поляки, херсонские немцы работать умели, особенно последние. Не зря говорит русская пословица: немец что верба, куда ни ткни, тут и принялся. Не случайно, что эта разношерстная и разноязыкая масса, насчитывавшая порой до трех тысяч человек, выбрала себе в вожаки хозяйственного немца Фреймана, возглавлявшего спецколхоз «Прогресс» почти двадцать лет. И это под бдительным оком поселковой комендатуры НКВД, которая всячески разжигала национальные страсти, стараясь держать каждый народ в страхе и унижении. Но — странное дело! — никаких раздоров не было. Так говорили мне многие пинежские старожилы, старики, работавшие когда-то в Кокорной. Так сказал и Лукин.

Мы сидели в избе бывшей почтовой станции — единственном сохранившемся жилище, — гоняли долгие чаи, и я донимал его расспросами: как это, никаких раздоров? Не может такого быть, если учесть наше беспокойное, взрывоопасное время...

Александр Павлович растерянно разводил руками, порой не понимая, чего я от него добиваюсь.

— Охранники меня били — это я помню, бригадир тоже поколачивал. А вот из «гансов» или «чучмеков» никто даже голоса не повысил. Вот вам крест, ежели вру! Детская память — она как увеличительное стекло...

Александр Павлович хорошо помнил, как собирались обычно здесь, в этой комнате, тут совещания всякие проходили. Шумели, галдели, ругались (по-русски, кстати, ругались). А вот чтобы обидеть кого или за грудки схватить — этого не было. Бывало, татарин в угол тихонько отойдет — и давай молиться: «алла» да «алла»! И никто на него глазом не поведет. Уважали обычай, говорил Лукин, понимаете? А хохоту тут стояло — ой-ей-ей! Без того нельзя, чтоб не погалдеть и зубы не поскалить. Особливо украинцы с поляками старались — «гансов» шуточками донимали. А те только усмехаются да отмахиваются: некогда, мол, братья-славяне, смеху-ечками заниматься; план, мол, горит, да и Фрейман, того гляди, заявится...

— Здоровый был мужик Фрейман, он ко мне хорошо относился, всегда семечками угощал. Всяко, как ни приеду сюда, в ладошку насыплет. А ведь у него у самого дети были, мог бы и для них сэкономить. Такой человек был Валентин Эмильевич. Для каждой нации слово имел особенное, заговоренное... А уж матерщинник был — у-у-у! В бога, в душу, в корыто, в телегу, в крестителей и их заместителей...

А еще помню... — Лукин повернулся к моему сыну: — Сходи-ка, Кирюша, за водой, а то у нас в чайнике ничего не осталось... А еще помню одного татарина шебутного. Князем его звали. Веселый был до чертиков! Все кричал, куда ни войдет: «Слава товарищу Сталину!» Ему говорят: чего ты орешь, балда? Вохра услышит — срок новый получишь или на этап отправят. А он все «слава» да «слава» — никого не боялся... Когда, говорит, меня в ссылку брали, я был такой толстый и жирный, что ходить не мог. Живот — как пивной котел, даже больше. Потому, говорит, меня и женщины не любили. А теперь я стал тонкий, звонкий и прозрачный...