— Еще бы.
— Что ты сознательно втравил нас в затею, которая заведомо была обречена на провал.
Поужинали поздно: жареная медвежатина, малиновый сок, по два бутерброда с ливерной колбасой, жидкий кофе. В палатке было темно. Небо прояснилось, остро мерцали звезды,. колыхалось северное сияние. Арктическая зима уже настигла нас. Как-то трудно было представить себе теплые солнечные лучи, которые согревали нас несколько недель назад.
— Я был вынужден, — сказал Андре.
— Вынужден?
— У меня не было выбора. Мы должны были стартовать.
— У тебя не было выбора. Мы должны были стартовать.
Два дня подряд сильный мороз, ясное небо. Инструмент лежал в лодке, и мы уже не думали о том, чтобы поточнее определить наше место. Отлеживаясь в палатке, иногда выходили прогуляться, собирали плавник.
Андре начал второй дневник.
Потепление, южный ветер, сильный снегопад.
Мы продолжали строить хижину. Сгребали руками снег, клали его на готовую часть стены и поливали морской водой.
Андре преследовали поносы.
— Мало судорог, — сказал я, — так еще эти окаянные поносы.
Добро бы, пресловутая цинга. Но откуда судороги? Поносы? И эти непонятные нарывы?
Вечером Андре разделся и осмотрел свое тело.
— Три нарывчика, — сказал он. — Один на ступне, другой в паху, третий в правой подмышке.
— И еще два на спине, — добавил я.
Он оделся и пожаловался, что в палатке жарко.
— Не жарко, — сказал я. — У тебя температура. Судороги, понос, нарывы, еще и температура.
К нашему лагерю явился белый медведь, и я выстрелил по нему в темноте. Не попал, но выстрел напугал медведя и заставил его уйти.
Пользуясь небольшим снегопадом, я продолжал трудиться над хижиной. Температура воздуха опять начала падать, снег был сухой, мелкозернистый.
Андре лежал в спальном мешке. Раза два он подзывал меня, чтобы я растер ему мышцы ног, которые сводило судорогой. Он жаловался на жару. В палатке было минус два-три градуса.
— Надо сложить пирамидку над могилой Стриндберга, — сказал он.
— Когда дом будет готов, — ответил я.
— Он умер без мучений.
— Он даже улыбался, — сказал я.
Я продолжал работать, стена росла страшно медленно. Большой дом на льдине мы с Стринд-бергом построили за две недели. Теперь была задумана гораздо меньшая хижина, но стало намного труднее добывать снег и лед.
— Хорошо еще, плавника много, — сказал я Андре, устроив передышку. — Пригодится для крыши.
— Сейчас у меня совсем сил нет, — ответил он. — Но дня через два смогу тебе помогать.
— Это хорошо.
— А что за день сегодня? — спросил он. — Какое число?
— Не знаю точно. Что-нибудь 12, 13 или 15 октября.
Дни заметно укоротились.
— Температура, судороги, понос, — сказал Андре. — Но через несколько дней, когда температура и судороги кончатся, будем строить дом вместе. Крышу сделаем из плавника и снега...
По ночам ясное небо, северное сияние, все более крепкий мороз.
— Бессилие, — сказал Андре как-то утром. — Лежишь и чувствуешь, как тебя оставляет бессилие. Нет, я хотел сказать — силы оставляют.
Он лежал поверх спального мешка, закутанный в одеяла, — два изношенных, обледеневших одеяла.
— Проклятая белизна, — сказал он. — Все время свет, свет без теней.
— Ночи стали длиннее дней, — ответил я. — А сейчас утро.
— Нужно строить дом, — настойчиво произнес он. Потом добавил: — Есть не хочется, только ковшик воды.
Я подал ему алюминиевую банку с водой. Пришлось приподнять его за плечи, чтобы он смог напиться. Я почувствовал сквозь одежду, какая у него тощая, костлявая спина.
— Больно? — спросил я.
— Теперь нет, — сказал он. Потом спросил: — Что ж ты не идешь работать?
— Я еще отдохну немного, — ответил я.
Я вздремнул. Когда через час-другой проснулся, Андре лежал неподвижно, не дышал и не отвечал на мои вопросы. Один глаз был зажмурен, другой открыт, роговица успела высохнуть.
Я долго глядел на него: старик, дряхлый старик с худым старческим лицом и седой бородой.
Я уже много недель не видел собственного лица в зеркале.
Температура упала до минус двенадцати.
Я прошелся вокруг лагеря — приятно размяться. Лодка на моих санях оставалась неразгруженной.
Я обдумывал свое положение снова и снова. Провианта для зимовки хватит с избытком. Но проблема заключалась не в провианте, не в еде, а в одиночестве.
Я надел на шею черный бант и улыбнулся.