— Ни к чему. Что я — милиция?
— Может, самовар им погреть? — спросила у него хозяйка.
— Да что вы, не беспокойтесь, — стали мы для порядка возражать. — И так вам хлопот доставили.
Но хозяин и тут от нас отмахнулся: пустое, мол, говорите.
— Конечно, погрей. Они и голодные небось.
Мы оглядывали комнату. Все тут было как в старом, хорошо знакомом сне: божница высоко в углу, над кроватью два увеличенных фотопортрета — хозяева в молодости, между окон еще фотокарточки в большой застекленной раме — юные пареньки в военной форме, девушки-невесты, чьи-то малые дети и внуки; переливистые морозные сады на стеклах, тенистые герани, по полу — цветастые рядна; откуда-то из-под кровати или с запечка мягко выбрела кошка — поглядеть на гостей, выгнула спину дугой, замурлыкала сразу под чьей-то гладящей рукой, а тут и самовар, еще не остывший с вечера, запел по-комариному. Хозяин жесткими пальцами завинтил цигарку, угостил и нас табачком. Достали припасы из рюкзаков и, у хозяйки спросясь, выставили на стол запотелую бутылку. Супруг кивает: набери, мол, капустки, груздей.
Я разглядываю его внимательней. Худой, длинный, с жестким, хотя и не густым уже бобриком на голове. Хозяйка объяснила, что ему нужно говорить погромче — контузия с войны, — и когда он за чем-то отворачивается, я вижу у него на темени углубление величиной с голубиное яйцо и вспоминаю тут же, что точно такая осколочная отметина была на голове у моего покойного дяди. И от этого воспоминания возникает чувство, будто с нашим хозяином мы знакомы уже давным-давно. Поглядываю на него и думаю: сколько же, человече, нужно было тебе протопать по колеям войны, сколько сотен раз ночевать в чужих домах, а то и в совсем случайных пристанищах, на холоде и морозе, чтобы так, с первого раза, научился ты понимать состояние постороннего человека, ищущего среди ночи крова? А впрочем, только ли война научила? И родители твои, и деды, и прадеды наверняка жили по тому же правилу: открывать дверь по стуку, не распытывая подозрительно, кто он таков — приблудный человек. Да, но почему же тогда тетя Тося отказала, почему в других домах нас не приняли?
Словно угадав ход моих мыслей, хозяин сказал:
— Оно не мудрено, что никто не хотел вас ноне пустить. Старухи у нас пуганые. Тут ведь слух прошел, будто в округе какие-то худые людишки объявились. Оно, кто знает, може, и врут, а боязно бабкам-вдовухам.
Между тем хозяева позвали к столу. Хозяйка выпить с нами отказалась, а «дед», как она его звала, исправно, по-солдатски, осушил свой лафитник. Мы чокнулись за их здоровье, за их дом. Самовар звучал в центре стола, как пчелиный рой. На гранях его отражались наши круглые разрумянившиеся лица.
Когда, отужинав, мы стали укладываться спать, хозяйка полезла к божнице и затеплила лампадку. Тут-то я и сообразил, что она нас все же побаивается, и этот слабый прижмуренный свет — ей защита.
Спал я плохо: то ли прихватил сюда застарелую московскую бессонницу, то ли жар хорошо протопленной избы оказался с непривычки избыточным. И всякий раз, пробуждаясь, слышал, что и хозяйка мается, ворочается в постели, шепчет что-то — то ли «деду», то ли про себя... Может быть, она вспоминает теперь о своих детях, тех самых, что на фотокарточках. Где они? Спят ли мирно в собственных домах или тоже, как и нас, застигла их зимняя ночь в чужом жилище? Или идут еще стучаться к кому-то? И их тоже боятся впустить...
А может, думает она о нас: зачем это людей по миру носит? Сидели бы тихо дома, в своих углах, при своих семьях. Ну да ладно, лишь бы не думалось ей самого худшего.
В минуты и часы бессонницы навещает иногда человека строгое трезвление мысли. Вот мы все говорим, думал я: «гостеприимство», «радушный прием» и прочее. И память тут же услужливо подсказывает: театральные хлеб-соль под духовой оркестр, пышные здравицы за длинными столами... Как будто гостеприимство — это всеобщая забава, щегольство, соревнование тщеславий: вот, мол, мы каковы, не хуже иных встречаем! Но нет, ты прими-ка гостя нечаянного, незапланированного. Сумеешь ли? Ведь тут только и проявится истинный смысл гостеприимства. И он, этот смысл, был мне сейчас обнаженно ясен: бдительный огонек из красного угла, тревожный чуткий полусон пожилой крестьянки, труд души, которой некогда расслабиться: а вдруг еще кто постучит? Труд, не рассчитанный на вознаграждение, незаметный, безмолвный.
Горел огонек, тикали ходики, через несколько часов мы встанем и покинем этот дом навсегда.