Выбрать главу

Накануне в гостинице я провел дурную ночь. В номере на двоих соседом моим оказался высохший, как мумия, бухгалтер передвижного зверинца. Придя из ресторана возле полуночи, он жаждал поделиться со мной своими горестями:

—  Нет, так жить не можно! — скрипуче возвещал он. — Так жить — лучше совсем не жить. Ты слушай! Удав был — сдох — списали.  Волк был — сдох — списали.  И ездим,  и ездим.  Что осталось?.. Одни убытки...

Я задремал под его бормотанье, а очнувшись, услышал:

— Нет, ты подумай. Как жить? Удав был — сдох — списали. Волк был — сдох — списали. Тигр был...

— Сдох,   списали,   —   сквозь дрему подсказал я.

— Справедливо говоришь. А что имеем в итоге?..

В итоге я имел наутро больную голову и сонливость, которая не развеялась даже на барже. Самое время было отоспаться.

Когда я вошел в каюту, Раджаб сидел на своей койке с потрепанным томиком рассказов Чехова на коленях и тискал в длинных костистых пальцах огрызок карандаша.

— Письмо пишешь? — спросил я. Вместо ответа он протянул мне тетрадь, где вкривь и вкось толпились буквы русского алфавита, иногда сливаясь в слова.

— Пиши, — попросил он.

—  А что писать?

—  Сам знаешь.

Я написал три слова: «Дверь, река, небо» и предложил прочитать их. Раджабу были известны все буквы, кроме одной. Битый час я пытался объяснить ему, что такое мягкий знак, которого не было в туркменском, и когда в конце спросил, что это за буква, он радостно сообщил: «Мягкий булочка».

Вошел Качкар, покосился на наши старания и буркнул, стукнув себя полбу:

—  Девяносто девять.

Очевидно, по его убеждению, в голове у матроса не хватало одного винтика до ста, так что напрасно тратить с ним время. Я же убежден был, что все дело в умении объяснить урок, и настырно пытался добиться своего.

Когда Качкару надоели наши старания, он взглядом отослал матроса на палубу и завел со мной беседу о том, как ценят на реке его опыт. Таких ветеранов, как он, которые плавали по Амударье еще до войны, в пароходстве почти не осталось.

— Значит, нравится работа? — спросил я.

Он поморщился, ответив, что заработки стали совсем хилые, и вдруг оживился, вспомнив, как жил здесь в войну. В низовьях реки муку покупал за сто рублей килограмм, в верховьях продавал за тысячу. Виноград в верховьях тоже дорогой был. Набьет им, бывало, полную каюту, сам на палубе едет.

— На фронт не брали? — спросил я.

— Зачем   на  фронт?..   Военкому сунешь, сколько надо, — и никакого фронта. Вот жизнь была! — воодушевленно засверкал он глазами. — Бабы голодные вповалку лежали. Какую хочешь выбирай. Сала, водки купишь — и в каюту.

— Так уж «какую хочешь»? — недоверчиво переспросил я.

— Какие упрямые — с голоду дохли. Где к берегу пристанем, там ночью и хоронили. Вай, сколько хоронили...

У меня в глазах потемнело. И даже не потому, что сам я мальчишкой в то грозное лихолетье откатывался с толпой беженцев через эту пустыню в глубь страны и, может быть, кто-то из тех сердобольных соседок по купе, что делились со мной скудными припасами, умирали потом здесь от голода на виду у жиреющего на чужом несчастье Качкара.

Сам хвастливый цинизм его, неприкрытое торжество тупой сытости так и напрашивались на оплеуху. Но не привык я выяснять отношения таким образом. И, не дослушав откровений шкипера, вышел на свежий воздух.

Обтянутая драной футболкой спина Раджаба мерно сгибалась над палубой. Он драил шваброй досчатый настил.

Широко и привольно раздалась в этом месте Аму. Пятна грязной пены неслись на стремнине наперегонки с баржей. Бурые берега в сизоватых плешах такыров навевали тоску своим однообразием. Пропылила вдали полугорка. Проводил нас долгим взглядом верблюд. И снова не за что глазу зацепиться.

Появился Качкар, прищурясь, объявил, что собирается варить плов. Я отказался трапезничать с ним, сославшись на сытость. Хотя — какая там сытость: пирожки пролетели, едва мы отчалили от берега, и обеденное время напоминало о себе тихим ворчаньем живота.

Оставалось лишь ждать, когда баржа пристанет к берегу и я смогу купить на базаре знаменитые чарджоуские дыни,

изюмный виноград да пышный пресный патыр, еще хранящий в себе дымный запах круглой глиняной печи — тандыра.

Сладковато потянуло жженым солодковым корнем. Качкар растопил железную «буржуйку». Корень солодки, или, по-иному, лакрицы, который доставляли на барже с низовьев Аму, —ценнейшее лекарственное сырье. Без корня солодки не обойтись в пивоваренном и кондитерском производствах. Его за валюту издавна покупают зарубежные коммерсанты как основу будущей жвачки. И на тебе — в печку тот корень. Лень набрать на стоянке сушняка, разбросанного по берегам, вдоль заросших деревьями тугаев.

Амударья катила свои волны желтая, безучастная ко всему, что тащила с собой в низовья: к рогатым куртинам.

Пустынные берега не оживляло ни единое строение или деревце. Песок и песок, куда ни глянь, да глянцевитые блюдца такыров. Кое-где причудливо изрезанные берега высились наподобие древних башен, но стоило подплыть к ним поближе, как руины превращались в осыпи и утесы. Лишь на горизонте тонкой полоской зелени да крапинами домов напоминало о себе жилье человека.

Вспомнилось, что Амударья, по-арабски Джейхун, или «Бешеная», названа так не случайно. Каждый год река стремительно меняет свое русло, круша при этом все, что попадается на пути: дома и дороги, заросли тугаев и древние курганы...

Выходит, напрасно я ждал городов и многолюдных базаров на этих берегах. До самого Ургенча, где в низовьях река ведет себя посмирнее, не видать мне ничего из съестного.

Едва я зашел в каюту, как Раджаб поднял тетрадь над головой и радостно объявил:

— Мягкий звездочка!

Пора было начинать ученье сначала.

Качкару явно не по нутру было старание матроса. Мне показалось, что он принадлежал к той породе узбеков, которые считают свою нацию «арийцами Востока», и простодушный туркмен, дитя пустыни Раджаб, представал в его глазах всего лишь быдлом, человеком третьего сорта.

Поглядывая на нас исподлобья хитро-мудрыми, в морщинках глазами, Качкар не забывал доставать из кожаного мешочка и закладывать под язык очередную порцию сероватого, рассыпчатого наса — слабодействующего наркотика.

Была в этом взгляде житейская снисходительность: «Старайтесь, старайтесь, все равно проку не будет, уж я-то знаю. Матросить этому голодранцу всю жизнь или грузить на пристанях. Так уж начертано судьбой, и никуда от нее не денешься, не свернешь».

Но было во взгляде и еще нечто потаенное, что он не хотел выказывать никому. Наверное, то было опасение: вдруг да поддастся наука Раджабу и отправится он учиться в город. А другого такого молодого да исполнительного матроса не скоро найдешь...

Работы на барже немного: отдать да принять якорь, поддерживать чистоту да прислуживать шкиперу во всех его не столько приказаниях, сколько прихотях: подать то, принести другое. Много ли найдется желающих не служить, а прислуживать здесь?..

От ужина я отказался уже без всяких объяснений, и шкипер, разглядывая меня с понятливой усмешкой, пожелал гостю спокойной ночи.

Я засыпал, прислушиваясь, как у крутояра с тяжелыми вздохами оседают в воду пласты песчаного грунта. Аму работала без передышки. «Где ж те безымянные могилы беженцев военных лет, которыми пестрели некогда эти берега?» — вяло подумалось сквозь дрему.

Проснулся я, когда на стенах каюты играли отраженные от воды блики солнца. Мы плыли. Новый день не сулил никаких радостей.

Ни для души, которой обрыдла монотонность этих берегов, ни для плоти. Не оставалось сомнений, что в этот день приглашений к столу не последует. Более того, шкипер постарается, чтобы в обеденный час запах вареной баранины свирепствовал в каждом уголке старой баржи.

Так все и было. Некоторое разнообразие в наше плавание вносили лишь стаи розовых фламинго да белых пеликанов, которые подпускали катер довольно близко и лениво тянули к берегу над самой водой.

Встав с двустволкой на носу баржи, шкипер азартно палил вслед птицам и срывал в ругани свою досаду, мешая узбекскую речь с русскими матюгами.