Впечатления и переживания Ростопчиной выливались в удивительно легкие, звучные строки. Недаром многие ее стихотворения были положены на музыку Глинкой, Даргомыжским, А. Рубинштейном, Чайковским. Печатались ее стихи и в песенниках.
Сочиняла она чрезвычайно быстро, легко, без мук и напряжения. Брат поэтессы вспоминал, как во время какой-нибудь поездки Евдокия Петровна складывала стихи. Вернувшись домой, она, обладая исключительной памятью, почти без помарок записывала их.
Выезжая из столицы в деревню, Ростопчина особенно ощущала потребность излить на бумаге все то незаметное со стороны, что искало выход: прощание с мечтами, с надеждой на счастье, готовность притерпеться, смириться во имя мира в семье:
Всех подкупала особая интонация, сердечность ее стихов. Они стали появляться в журналах все чаще. Прочитав в «Московском наблюдателе» стихотворение «Последний цветок», Вяземский, «первооткрыватель» таланта Додо Сушковой, писал А.И. Тургеневу: «Каковы стихи? Ты думаешь, Бенедиктов? Могли быть Жуковского, Пушкина, Баратынского; уж, верно, не отказались бы они от них. И неужели не узнал ты голоса некогда Додо Сушковой?.. Какое глубокое чувство, какая простота и сила в выражении и между тем сколько женского!»
Стихотворение «Последний цветок» написано глубокой осенью 1839 года, когда кончалось деревенское заточение и впереди Евдокию Петровну ждал блеск имперского Петербурга.
На берегах Невы Ростопчина сразу же вошла в большую моду. Вот что писал по этому поводу ее брат С.П. Сушков: «Она никогда не поражала своею красотою, но была привлекательна, симпатична и нравилась не столько своею наружностью, сколько приятностью умственных качеств. Одаренная щедро от природы поэтическим воображением, веселым остроумием, необыкновенной памятью при обширной начитанности на пяти языках… замечательным даром блестящего разговора и простосердечной прямотой характера при полном отсутствии хитрости и притворства, она естественно нравилась всем людям интеллигентным».
Евдокия Петровна была всегда желанной гостьей в тех столичных салонах, которые отличались интеллектуальностью бесед и где на светских львиц от подобной серьезности, пожалуй, напала бы зевота. Такой салон в первую очередь был у Карамзиных, с семейством которых Ростопчина очень сблизилась.
Широко и хлебосольно принимала и она. Всех, кто был тогда в Северной Пальмире талантлив, значителен, известен, можно было встретить на ее вечерах. Жуковский, Крылов, Гоголь, Одоевский, Плетнев, Соллогуб, Александр Тургенев, Глинка, Даргомыжский. Этот список дополняли и европейские знаменитости: Ференц Лист, Полина Виардо, Фанни Эльслер, Рашель.
Зимами 1836—1838 годов поэтесса, познавшая вкус и творческого, и женского успеха, подобно комете появлялась на придворных балах, маскарадах, разного рода увеселениях, сопровождаемая стоустой молвой и толпами поклонников. Не однажды Ростопчиной с ее уже серьезной литературной славой поставят в вину пристрастие к этому тщеславному мельтешению, к воспеванию мишурной бальной кутерьмы.
С искренностью, подчас неосторожной, которая всегда была отличительным качеством ее поэзии, Ростопчина признавалась:
Впрочем, долго продолжаться это не могло… Ростопчина была слишком умна для того, чтобы довольствоваться ролью светской львицы. Две зимы дворцовой круговерти привели ее к отрицанию общества, когда «напрасно ищет взор сердечного привета… когда вблизи, в глазах, кругом лишь все чужие». Подруги – светские кокетки «с полсердцем лишь в груди, с полудушой». После этого прозрения из-под ее пера вышла целая череда стихотворений, где читатель, по словам литературного критика А.В. Дружинина, нашел «сильный протест против многих сторон великосветской жизни». С убийственной искренностью Ростопчина писала:
Но ведь дело не обходилось только «скукой смертною». Одни интриги чего только стоили. Как знать, не пушкинская ли трагедия, разыгравшаяся на бальном паркете, подготовила ее собственный уход из «веселых хором»?