Пессимисты моей юности, завидев одуванчик, говорили вслед за Суинберном, что они устали от бутонов, цветов и многого другого, точнее, от всего, кроме сна. А я набрасывался на них, обличал и буянил, провозгласив себя рыцарем Легкого Пуха и украсив одуванчиком свой шлем. Но можно презирать одуванчик иначе, и презрение оптимиста, на мой вкус, еще обидней, чем презрение пессимиста. Тут есть несколько методов. Можно сказать: “Это что! Вот у Сэлфриджа – настоящие одуванчики!” или “…у Вулворта одуванчики дешевле”. Можно бросить небрежно: “В одуванчиках знают толк только в Вене, у Гомболи”, можно удивиться: “Как? Вас интересует эта старомодная мелочь? Во Франкфурте вырастили одуванчик-гигант!” Можно, наконец, презрительно скривить губы и намекнуть, что в лучших домах носят не одуванчики, а орхидеи. Короче говоря, нетрудно уничтожить одуванчик, сравнив его с чем-нибудь; ведь аналогия, а не привычность – мать пренебрежения. Но все эти фразы основаны на странном и ошибочном мнении, что мы, люди, имеем право на одуванчики и не обязаны за них благодарить, не должны им дивиться, а главное – не должны удивляться, что нас сочли достойными этих пуховых шариков. Теперь не говорят, как прежде: “Что есть человек, что Ты помнишь его?” Теперь скандалят: “Это что такое?” или сердятся, как сварливый майор в клубе: “Что за дрянь вы подсовываете джентльмену?!” Такое расположение духа нравится мне не больше, чем пессимизм Суинберна; и то, и другое приводит к брезгливому отвращению. А имя этим недугам – уныние и самонадеянность.
Этих взглядов я придерживался, когда казался оптимистом Максу Бирбому, их же придерживаюсь и теперь, когда, без сомнения, кажусь пессимистом Гордону Сэлфриджу. Цель жизни – радость; к чему же нам те или иные вещи, если мы их не ценим? К чему накапливать их, если мы им не радуемся? Когда-то я говорил, что зеленый фонарный столб лучше темноты, а если он один – свет ярче на фоне мрака. Декадент моей молодости так страдал от уродливого столба, что предпочитал на нем повеситься или, погасив фонарь, погрузиться во тьму кромешную. Современный же миллионер бойко сообщает, что он, оптимист, заготовил 250 000 000 столбов, окрашенных не в тусклую викторианскую зелень, а в модные лимонные и синие тона, и собирается разместить их по всей земле. А я никак не пойму, что тут хорошего. Фонарный столб может значить немало, даже если он уродлив. Но столбы миллионера значат не больше, а меньше; в сущности, они ничего не значат. Никто их даже не заметит.
Другими словами, не так уж важно, пессимизмом или оптимизмом клянется человек, если он потерял способность радоваться тому, что у него есть. Ведь самое трудное для нас, людей, не радоваться столбам и цветочкам, а радоваться радости. Труднее всего действительно любить то, что любишь. В том-то и проблема. Мне казалось вначале и кажется сейчас, в конце, что ни пессимисты, ни оптимисты не решили загадки, потому что и те и другие забыли о смирении и о благодарности недостойных. Мысль эта много важней и удивительней, чем мои личные мнения, но привела меня к ней нить благодарности, легкая и тонкая, как пух одуванчика. Эта нить привела меня к взглядам, которые не только взгляды. Может быть, только они одни больше, чем просто взгляды.
Дело в том, что тайна смирения стала действительно тайной. Ее почти забыли, выбросили на свалку вместе с ворохом других негодных истин. Представьте себе, что, скажем, настой из одуванчиков – великолепное лекарство, но рецепт его сохранился только у старой нищенки, которую вся деревня считает ведьмой. И счастливый гедонист, и тоскливый пессимист закоснели в гордыне. Пессимист гордился пессимизмом, потому что во всем мире не находил ничего себе под стать. Оптимист гордился оптимизмом, потому что в куче всякой дряни находил кое-что сносное. И среди тех, и среди других были хорошие люди, но у них не было той добродетели, о которой я думал. Одни считали, что жизнь дурна, другие – что жить можно; но никому и в голову не приходило благодарить за самое маленькое благо. А я все больше и больше верил, что, как это ни странно, ключ именно тут, и потому все ближе подходил к тем, кто специально занимается смирением, хотя для них дверь вела в небо, а для меня – на землю.
Конечно, мне скажут: “Что за бред? Неужели вы действительно думаете, что поэт не может радоваться травке или цветку, если не связывает их с Богом, более того – с вашим Богом?” А я отвечу – да. Я считаю, что не может. Язычники поклонялись природе, пантеисты любили ее, но и поклонение, и любовь основаны, пусть подсознательно, на ощущении цели и объективного добра не меньше, чем сознательная благодарность христиан. Конечно, Природа, в лучшем случае, женское имя, которое дают Провидению, когда не слишком серьезно относятся к нему. Толки о Природе – те же сказки, и место им у очага, а не у алтаря. Природа в этих сказках вроде феи-крестной. Но феи-крестные добры к тем, кого крестили, а как крестить без Креста?