Выбрать главу

Не так давно летним вечером, спокойно озирая мою незаслуженно счастливую жизнь, я прикинул, что совершил не меньше пятидесяти трех убийств и спрятал добрую сотню трупов. Один я повесил на вешалку, другой затолкал в сумку почтальона, третьему подменил голову и так далее, в том же духе.

Да, конечно, все это я проделал на бумаге и очень советую начинающим выражать свои преступные склонности таким же образом, не портя прекрасный замысел несовершенствами падшего мира. Где-то я писал, что составил научную таблицу, куда входило 20 способов женоубийства, при помощи которой писатель может убить двадцать жен, прекрасно уживаясь с одной. Собственно, самое печальное в нашем деле – не риск и не потеря супруги, а то, что, выбрав какой-то способ, мы лишаемся других девятнадцати. Придерживаясь этого принципа, я преуспел на ниве того жанра, который называют детективом. Журналы и издательства до сих пор заказывают мне гекатомбу-другую – чем больше трупов, тем лучше.

Каждый, кто напал на след этого промысла, знает, скорее всего, что большей частью в моих рассказах участвует некий отец Браун, католический священник, сочетающий внешнюю простоватость с внутренней тонкостью. Естественно, встали вопросы о том, типичны ли эти черты, а решения и ответы подвели к очень важным вещам.

Как я уже говорил, я никогда не относился всерьез к моим романам и рассказам и не считаю себя, в сущности, писателем. Но все же то были выдумки, фикции, а не биография или история, и по меньшей мере у одного героя не было “прототипа”. Это вообще заблуждение, далеко не всегда пишешь “с кого-то”. Но вот о самом отце Брауне говорили как о реальном человеке и в определенном смысле не ошибались.

Мысль о том, что писатель просто описывает друга или недруга, и неверна, и вредна. Даже персонажей Диккенса, явно выдуманных и явно карикатурных, возводили к простым смертным, словно смертный может быть таким, как Уэллер или Микобер. Помню, отец рассказывал, как известный спирит С.С. Халл яростно опровергал, что он – прототип Пекснифа. “Нет, вы подумайте! – говорил он с излишним пафосом. – Вы же знаете меня, Честертон! Что там, все меня знают. Я посвятил жизнь благу ближних, я служил идеалам, я подавал пример справедливости, честности, чистоты. Что общего между мной и Пекснифом?!”

Когда писатель измышляет характер ради надобностей рассказа, особенно – фикции, выдумки, он лепит его из разных черт, нужных ему на этом фоне. Иногда он берет ту или иную черту у реального человека, но легко изменяет ее, поскольку создает не портрет, а картину. Главная черта отца Брауна – отсутствие черт. Он, можно сказать, заметен своей незаметностью. Его будничная внешность призвана отличаться от напряженной зоркости и подчеркнутого ума; вот я и сделал его обтрепанным и бесформенным, круглым и невыразительным, неуклюжим. Однако я подарил ему некоторые свойства моего друга, отца Джона О`Коннора, который внешне был совсем другим. Он аккуратен, он ловок, даже изящен, и не столько занятен, сколько занят. Словом, это – чувствительный и сметливый ирландец, наделенный глубокой иронией и сдержанной яростью своей нации. Мой отец Браун намеренно описан как житель Восточной Англии, которых нередко именуют саффолкскими клецками. Это – намеренный маскарад, столь необходимый детективу. Однако в одном и очень важном смысле отец О`Коннор и впрямь вдохновил меня. Чтобы объяснить, как это было, расскажу саму историю.

Перед самой женитьбой и сразу после нее я много бродил по Англии, читая то, что вежливо звалось лекциями. Тяга к этим мрачным развлечениям особенно сильна на севере Англии, на юге Шотландии и почему-то в лондонских пригородах. Помню, как довелось мне прокладывать путь сквозь снежную бурю на северные окраины, к большой моей радости, я такие бури люблю. Собственно, я люблю всякую погоду за исключением той, которую называют “прекрасной”, так что жалеть меня не надо; и все же пешком и на омнибусе я добирался часа два, а когда прибыл, напоминал снежную бабу. Прочитав собравшимся Бог знает что, я собрался в дорогу, как вдруг достойный нонконформист, потирая руки и улыбаясь мне с гостеприимством рождественского деда, произнес глубоким, зычным, сладостным голосом: “Что ж, мистер Честертон, разрешите предложить вам рюмочку шерри и печеньица!” Я поблагодарил его, заверив, что совсем не голоден, с ужасом представляя себе, как борюсь со снегом еще два часа, поддерживаемый лишь таким скудным угощением. И, с удовольствием перейдя дорогу, я вошел в кабачок под суровым взглядом пастыря.

Но все это так, в скобках, происшествий было много. Именно о той поре ходит миф, будто я прислал домой, в Лондон, телеграмму: “Нахожусь Маркет Харборо. Где должен быть?” Не помню, правда ли это, но могло быть и правдой. Вот так, бродя по стране, я забредал к друзьям, чьей дружбой очень дорожу, скажем, к Ллойду Томасу, который жил в Ноттингеме, или к Маккмелланду, в Глазго. Однажды меня занесло в Кили, на болота Уэст-Райдинга, и я переночевал у видного тамошнего жителя, который собрал на вечер тех, кто может вынести лекцию. Был там и католический священник, невысокий, с мягким, умным лицом, в котором сквозило и лукавство. Меня поразило, что он сохранял деликатность и юмор в очень йоркширском и протестантском сообществе; и вскоре я заметил, что по-своему, грубовато, его здесь высоко ценят. Кто-то очень смешно рассказал мне, что два огромных фермера, обходя часовни и храмы разных исповеданий, трепетали перед обиталищем этого священника, пока не решили, в конце концов, что он не причинит большого вреда, а в случае чего можно позвать полицию. Однако они подружились с ним, да и все тут явственно с ним ладили и с удовольствием его слушали. Мне он тоже понравился; но если бы мне сказали, что через пятнадцать лет я буду мормонским проповедником у каннибалов, я удивился бы меньше, чем правде, а именно – тому, что через эти самые пятнадцать лет он примет мою исповедь и введет меня в лоно Церкви.

Наутро мы гуляли с ним по болотам у Кили Гэйт, высокой стены, отделявшей Кили от Уорфейдейла, и я повел его к своим друзьям в Илкли. Он остался к ланчу; остался к чаю; остался к обеду; не помню, остался ли он на ночь, но много раз ночевал там позже, и обычно мы встречались. В одну из этих встреч и случилось то, что позволило мне использовать его или хотя бы его часть для детективных рассказов. Пишу об этом не потому, что придаю этим рассказам какое-то значение, а по другой, более важной причине, связанной с той историей, которую я повествую.

Беседуя со священником, я упомянул одно соображение, связанное с преступлением и пороком. Он отвечал, что я заблуждаюсь или нахожусь в неведении; и, чтобы я совсем не запутался, рассказал мне о некоторых вещах, которые я здесь обсуждать не буду. Надеюсь, вы помните, что в юности я воображал ужасные мерзости; и очень удивился, что тихий, милый и неженатый человек побывал гораздо ниже. Мне просто в голову не приходило, что бывают такие ужасы… Если бы мой новый знакомый был писателем, просвещающим детей и отроков, его бы сочли провозвестником рассвета… Но он говорил между делом, ради примера, по насущной нужде, да еще – под строжайшей тайной, и был, естественно, типичным иезуитом, отравителем душ. Вернувшись, мы нашли новых гостей и вскорости завели беседу с двумя выпускниками Кембриджа, тоже бродившими в этих местах после конца занятий. С отцом О`Коннором они говорили о музыке и ландшафтах, а он легко принимал любую тему и поразительно много знал. Перешли к философским и нравственным проблемам; а когда священник вышел, молодые люди развосхищались тем, как он разбирается в барокко или в Палестрине. Потом они помолчали, и один прибавил: “Нет, все-таки у них ненормальная жизнь! Вольно любить религиозную музыку, когда сидишь в затворе и ничего не знаешь о зле. Нет, нет! На мой взгляд, надо выйти в мир, посмотреть в лицо реальности, узнать настоящие соблазны. Что говорить, невинность и неведение красивы, но куда лучше не бояться ведения”.

Мне, только что слышавшему все эти ужасы, слова его показались такой чудовищной насмешкой, что я громко засмеялся. Кто-кто, а я-то знал, что по сравнению с безднами сатанинскими, которые священник видел, с которыми сражался, кембриджские джентльмены, к счастью для них, ведают не больше зла, чем два младенца в коляске.