И тогда надо искать случайное знакомство, — перебивая меня, подхватывал Сережа.
И я прощал ему эту маленькую непочтительность, ибо он сознательно шел на игру. Я прощал ему и нотки иронии, в которых, несомненно, крылось мальчишеское любопытство уличным «экземпляром», каким — допускал мог явиться для него я сам...
Не знаю, уже сколько времени в этот день мы гуляли с Сережей, сколько раз пили кофе — последний раз мы это делали на бульваре Сен-Мишель, и Сережа, я помню, объяснял мне, где мы находимся:
— Теперь направо Латинский квартал, — говорил он, — а налево район Сен-Жермен.
Остаток дня я собирался провести на Монмартре. Сережа, проводив меня до станции метро, подробно расписал мой план, где и на какую линию я должен буду сделать пересадку и на какой станции на Бланш или Антверпен — должен буду выйти.
Было время, когда мы, молодые люди, живущие в Москве, на Собачьей площадке, называли свою обитель Монмартром. Здесь, в двух шагах от Арбата, в тихих переулках Собачьей площадки, как и на Монмартре, исстари жил артистический люд, и эта площадка считалась старыми москвичами местом, Богом отмеченным, здесь жили, бывали, останавливались почти все ярчайшие личности русской культуры, разве что Достоевский обошел Собачью площадку стороной... Но если взять то время, когда в Париже, казалось, рисовали все, и Монмартр являлся центром жизни богемы, где существовал единый, не расщепленный язык живописи и художники, сами того не подозревая, создавали свою Вавилонскую Башню, то здесь, над Собачьей площадкой, продолжал витать дух сочинительства и артистизма...
Помню, два моих знакомых художника из соседнего дома, побывав в Париже, назвали Монмартр — Собачьей площадкой Парижа. Мы, молодые, были в восторге от подобного сочетания и смотрели на них, видевших Монмартр, квадратными глазами... Но в нашей тогдашней обыденности, даже несмотря на оттепель, слово «Париж» звучало так роскошно и нереально, что мы играли в свой Париж, в глубине души боясь, что его нет вообще, а если и есть, то мы уж точно там никогда не будем.
В ту пору с одним консерваторским гением был случай, который нами воспринимался не иначе, как анекдот. Я не хочу всуе произносить имя этого великого музыканта — он и ныне здравствует, однажды он в рассеянности прогулялся до Казанского вокзала и в билетной кассе спросил билет до Парижа. Кассирша не растерялась:
— В Париж? Обращайтесь по месту работы.
— Как, — спросил он, — разве в консерватории продают железнодорожные билеты?
Но кассирша, лучше знавшая реалии нашего быта, оказалась права: спустя несколько лет гений свой первый билет в Париж: получил в консерватории.
По-разному у студенческой части арбатского населения разыгрывалась парижская тема. И не только вокруг Монмартра, но и Монпарнаса или Латинского квартала. Например, прилегающие к Собачьей площадке кварталы с театральными и музыкальными вузами кому-то представлялись тем же, что в Париже Латинский квартал. Только там господствовала латынь, а у нас — язык театра и музыки...
Чего греха таить, мы, богемные молодые люди, начитавшись о Париже времен Бель-Эпок, часто заменяли институтские занятия роскошной говорильней за чашечкой кофе в «Праге»... Черный кофе тогда для многих был в новинку, но поскольку он был обязательным компонентом атмосферы нашей «Ротонды», — давились, но пили.
Наверное, у каждого есть свой Париж. И каждый рано или поздно должен побывать в Париже. И не столько из-за того, чтобы увидеть город, который знаешь, но никогда не был в нем, сколько из-за того, чтобы снять с души груз недосягаемости Парижа.
Мой Париж, вмещался в Монмартр, окутанный той самой разноцветной дымкой, которую я впервые увидел на полотнах Моне и Писсарро... На картинах старых мастеров встречались только облака. У барбизонцев облака уже перестали выглядеть идиллическими и над буйной зеленью, и высоко в небе. Но эту легкую, как печаль, как грезы, висящие над осенним Парижем, дымку, — то розовую, то фиолетовую, а чаще — лиловато-розовую с добавкой охры, кажется, оценили и привнесли в свои полотна лишь импрессионисты.
Когда мы поднимались на Эйфелеву башню, учитель жаловался мне, что объективу его фотоаппарата дымка мешает охватить панораму города. А я вместо того, чтобы сказать, что и мне она мешает разглядеть на расстоянии Монмартр, снисходительно заключил:
— Какой же Париж, без этой дымки...
Монмартр находился на северной окраине столицы, и с верхней ли площадки Триумфальной арки или с любой другой высоты достаточно было отыскать глазами вдалеке белые купола Сакре-Кера, базилики, возвышающейся над остальными строениями и не похожей ни на один из парижских соборов, чтобы представить себе, как же неблизко Монмартр от Сены, от всего, что порождено ею. И не потому ли центр жизни богемы в одно время переместился поближе — с Монмартра на Монпарнас. И вокруг папаши Либиона в его «Ротонде» собиралось много разноязычных чудаков, некоторые из которых потом стали знаменитыми...
Нет. Разглядеть Монмартрский холм со стороны мне так и не удалось. Мешала все та же самая легкая дымка. А когда вскоре представилась возможность отправиться со всеми туда, куда я собирался сходить в первый же день, меня насторожила обыденность этого коллективного мероприятия. И я отложил Монмартр на потом.
Выйдя из метро, осмотревшись, я ничего не узнал, и вся моя фанаберия исчезла. Не узнал я то, что обязан был узнать, и тогда, когда свернул в узенькую, вертко ведущую вверх, к фуникулеру улочку, и мне открылся вид на Сакре-Кер, и пока стеклянная кабина, поднимаясь по наклонной, достигла верхней площадки и открыла свои створки перед белой громадой базилики на Монмартрском холме, я все еще ничего не узнавал. Того, из чего для меня складывалось понятие «Монмартр», не возникало. Широченная лестница перед фасадом церкви, осажденная шумной молодежью, тоже ничего не прояснила. И лишь в стороне от этой будоражащей картины единоверующих из племени студенчества, за тремя глухими закоулками, представ перед площадной толчеей, я понял — это и есть тот самый Монмартр. Что-то насторожило. И я, как человек, не веривший своим глазам, что его Бог оказался глиняным изделием, преодолев эту настороженность, шагнул в почти замкнутое квадратное пространство. Людской поток увлек меня в гущу, и я сразу оказался в пестрой тесноте. И, еще не освоившись, я увертывался, отмахивался от каких-то витийствующих молодых людей, каждый из которых, не обращая внимания на неудобство, доставляемое прохожим, что-то предлагал.
Так я, сделав круг, вернулся на исходную точку.
Площадь на холме была ограничена небольшими, тесно стоящими плечом к плечу, без промежутков, домами. Сверху они плавно закруглялись мансардами. Нижние этажи были распахнуты ресторанам, кафе, бистро... Казалось, они, переполнившись, как пена из кружек изливались на тротуары, точнее, на центр площади, белыми стульями и столами и растекались меж деревьев. За ними оставался узкий проход для нескончаемого потока людей. Какая-то часть площади была забаррикадирована мольбертами художников. Здесь же, на брусчатке, были выставлены картины для продажи. Они воспринимались скорее как сувенир для туриста, нежели как предмет серьезной живописи. Были среди них и поделки под Тулуз-Лотрека, Дега, Писсарро, под других мастеров, имена которых остались связанными с Монмартром... Готовые портреты на мольбертах, знакомящие прохожих с манерой художника, в большинстве своем смотрелись ученическими работами. И вся эта прямо-таки самодеятельность вокруг клоуны, фокусники, самозабвенно гримасничали со всем традиционным набором трюков и шуток — и художники с мольбертами, — все это представлялось мне имитацией доброй звездной поры Монмартра...