Выбрать главу

— На каком факультете? — спрашиваю я.

— На филфаке. Но пепел Клааса стучит в мое сердце. Поэтому, как только отпуск, я возвращаюсь сюда, в Кетш, — он показывает пальцем в пол.

— В какой Кетш? — недоумеваю я.

— В наше селение — Кетш. Наш народ — кетшский, и язык тоже кетшский. А Хыналыг — это тюрское слово. Нас называют так.

— Мне в Кубе говорили — от слова хна — вспоминаю я.

— Разве может в этих горах расти хна? — усмехается Рагим Алхас. — Это растение влажных субтропиков. А здесь восемь месяцев в году дождь, снег. Две тысячи триста над уровнем моря. Какая хна?

— Может, тогда Хунна-лыг? То есть от слова «гунны»?

— Нет, нет, — отмахивается и от этой идеи Алхас. — С гуннами мы это не связываем. Потому что, думается, раньше гуннов мы здесь жили. — Волнуясь, Рагим начинает говорить по-русски хуже. — Когда еще был Туфан Нуха. Туфан Нуха знаешь?

— Это всемирный  потоп? — догадываюсь я.  —  Нух ведь — Ной...

— Ну да. Все основные люди жили тогда в горах. У Нуха, как ты помнишь, было три сына: Сим, Хам и Яфет. После потопа они все разъехались. Сим поехал туда, Хам поехал сюда... И только Яфет с сыновьями остался. От него зародился кавказский народ, И Россия, Европа, Америка тоже. Этот Яфет говорил на своем языке. Он похож на хыналыгский.

— Почему ты так думаешь?

— В прошлом году в Хыналыг приезжал известный ученый-лингвист Александр Евгеньевич Кибрик. И тринадцать сотрудников Московского университета. Они изучали грамматику хыналыгского языка. Я работал у них переводчиком. Хыналыгский язык,  сказал  Кибрик,  отделился от общего праязыка  всех  народов  Кавказа  на  самом   первом  уровне. А теперь посмотри, — заключил Алхас. — Если Яфет — праотец всех народов Кавказа, то мы говорим на его языке. Яфетическом...

— Ты вернулся совсем? — спрашиваю постаревшего Алхаса.

— Я уже не уезжаю из Кетша, — отвечает он. — Здесь в школе учу.

— Вот ты говоришь: Плиний, Плиний... — сказал мне наутро Алхас. — А хочешь увидеть такое, о чем еще не писал никто? Ни Геродот, ни Страбон, ни Плиний. Пойдем, покажу тебе нашу письменность.

Мы вышли из дома и по каменным лестницам, едва различимым в густых утренних сумерках, хватая ртом холодный воздух, стали взбираться на хыналыгский холм. Подъем оборвался у мрачных стен. Предо мною был угол соборной мечети. Еще светила луна, и от темных камней ее шел металлический блеск. Рагим наклонился к стене, пытаясь что-то разглядеть.

— Нет, — наконец сказал он. — Еще рано.  Пойдем, посидим наверху.

Мы поднялись на крышу мечети. Подо мной лежал Хыналыг. Его холм одиноко стоял в котловине. И только с ближайшей горы к селу протянулась узкая насыпь, похожая на мост. Она как бы связывала Хыналыг с остальным миром. По этому перешейку двигалось сейчас стадо коров, уходя на пастбище. Пастух шел за ними. Какая-то старая женщина подбирала с земли коровьи лепешки. Она была черная, как священный скарабей. Слепила из лепешек целый ком, величиной с арбуз, и побрела с ним в селение. Я следил за ней. Старуха села на ступеньки своего дома и замесила в навоз пук травы. И вновь разорвала его на лепешки. Трава была в них для крепости. А потом с размаху стала нашлепывать эти лепешки на стену. Рядом на крыше стояли холмики уже сухих кизяков, точь-в-точь, как на севере стога.

Хыналыг оживал, просыпался. Из круглых отверстий на крышах струился дымок, подсвеченный столбиком света из комнат. Эти отверстия в крышах на ночь закрывали медными подносами. Чтоб не выветривалось тепло. Все крыши в селении были плоскими, земляными, и на каждой из них я заметил каменные валики величиною с полено. Ими земляные крыши укатывали, чтобы не проникала вода. На таком же сидел сейчас Алхас.

Кое-где на веревках сушилось мясо, схваченное прищепками. Оно было бурым, как грязные тряпки. Кроме этого сушеного мяса зимой ели сушеный сыр, твердый как галька, горный мед и пили молоко низкорослых местных коров.

Зимой в Хыналыге народу мало. Одни старики, старухи и маленькие дети. Все взрослые — с баранами на равнине. У пастухов там кишлак на реке Пирсагат. Этот кишлак трудно, конечно, назвать селом. Просто несколько домов-кубиков.

— А вот раньше там жили в шатрах, — вспоминает Рагим Алхас. — Еще до советской власти. И время считали тогда по-другому... По стаду овец.

— То есть как?

— Ну вот, например, я родился, когда в Хыналыге было семьдесят тысяч овец. А при деде моем — сто тысяч.

«Странное летоисчисление, — подумал я, — Хотя, с другой стороны, как вообще люди считают время? От какого-то важного для жизни события. От потопа, от сотворения мира, от рождения Христа... Для Хыналыга баран — это жизнь. Значит — время».

—  Когда говоришь, ты родился? — спросил я с улыбкой. — При поголовье в семьдесят тысяч овец? Это какой же год в переводе на нашу эру?

— Тысяча девятьсот тридцать седьмой.

— А сейчас какой год?

— Двадцать тысяч овец... Значит, гол тысяча девятьсот девяносто седьмой.

Из-за края хребта показалось солнце. Я обернулся. Вокруг Хыналыга теснились горы, и сияющий воздух накрыл котловину, постепенно спускаясь вниз. По склонам ее, испещренным оврагами, ползли лучи, и уже засветлели торчащие всюду могильные камни. Тени от них шевелились, как души умерших людей. Казалось, сейчас просыпалась вся жизнь Хыналыга — от Ноя до наших дней.

Сквозь эту вечную жизнь, обтекая надгробья, двигалось стадо овец, пощипывая свою траву и ничего, кроме этой травы, не чуя. Ступали неслышно собаки. А лучи все ползли и ползли по шершавой земле, оживляя могилы. Их были тысячи, этих могил, густо усеявших склоны гор. Я стоял как бы в центре гигантской воронки, стенки которой шли вверх. Сколько жизней всосала в себя эта гигантская воронка? Хыналыг как модель мироздания: в нем зарождается жизнь и, раскрутившись, ложится на эти склоны. Чтобы снова взойти травой, которую щиплют овцы. Каждый росток — как зеленая звездочка. Листья распластаны по земле. Греются...

В нашей котловине. Это один падеж. Второй падеж: внутри заполненного сплошного пространства. Допустим, что мост утонул в тумане. Третий падеж: мост на внешней поверхности склона горы. Четвертый падеж: мост примыкает вплотную к селу. Можно двигаться по направлению к мосту. Можно двигаться через мост. И все это разные падежи. У вас, например, одинаково: женщину видеть, мужчину, животное или предмет. Вы говорите: я вижу, и все. А у нас по-другому. На каждого свой глагол.

«Как объяснить все это? — думал я. — Хыналышы живут в каком-то ином пространстве. Может быть, действительно в послепотопном? Все тогда быстро менялось, вода спадала, и возрождалась жизнь. Мир был очень неустойчив. Вот и потребовалось семнадцать падежей. Так история народа спряталась в его языке...»

...Я попал в это послепотопное время, нагнав пастуха, который утром шел через кладбище. Теперь он стоял, прислонившись спиной к валуну, нагретому солнцем. Вокруг этого валуна паслись его овцы, пощипывая траву. Там и сям между ними белели камни, скатившиеся с вершин. Эти камни и овцы сливались в единое стадо: одно неподвижно стояло, а другое текло... — А это наш предок Уста Дегот, — пастух погладил валун у себя за спиной. — От этого камня пошел наш род.

Я решил, что под этим камнем на пастбище-яйлаге лежит его предок. Однако пастух имел ввиду именно камень.

— Вот послушай, что я тебе расскажу... Говорят,  сразу  после  Туфан Нуха село Кетш на плече Кетш-горы находился. По воле Аллаха там было землетрясение. Ни один кетшский дом на ногах не стоял, все упали. Крыши людей задавили. Умирающий умер, живой кричал. Кетш-гора словно мокрый собака трясся. Камень, как дождь, на людей бросал. Нигде человеку места не было. Тот, кто остался, реку перейдя, на маленький холм поднялся. Народ, как стадо, целую ночь на вершине стоял. Так Хыналыг получился. С той поры хыналыгский народ на четыре семьи делится. У каждой семьи — свое кладбище. У каждой семьи — свой яйлаг, — обвел он рукою, все то, что видел. — Как-то в полдень наш предок Уста Дегот на этом яйлаге обедать сел. Овец собрал, молоко подоил, в миску хлеб накрошил, начал есть. В это время к нему старуха подошла.