— Милый сынок, в эту посудину, молока подоив, хоть каплю старухе дай!
Наш предок доил когда, в эту посуду овечий помет попал. А он не видел. И молоко с пометом старухе дал. Эта колдунья пила когда, в миске овечий помет увидела. И нашему предку проклятие сделала:
— Чтобы ты камнем стал!
И пастух со своими баранами камнем стал.
— А как вы узнали об этом? — спросил я.
— Пошли искать. Уста Дегота нигде нет. Потом видим — камни. Один большой, а вокруг, как овцы, маленькие. Их раньше не было. Откуда взялись?
— Может, сверху упали? — намекнул осторожно я. Пастух сокрушенно вздохнул.
— Мы тоже так думали. А теперь посчитай, сколько этих камней.
— Пятнадцать...
— И столько же было баранов.
Что я мог на это возразить? В этом мире случайностей не было. Как в грамматике хыналыгского языка. Во всем просвечивал замысел Всевышнего. Всему находилось свое объяснение. После потопа человек должен был встать на твердь. И обрести устойчивость.
Я погладил рукой валун. Пастух ревниво следил за мной. Еще бы! Для него этот камень был живым. В нем обитала душа его предка Уста Дегота. Валун весь, как перстень, играл слюдой. Как будто сотней фасеточных глаз он следил за мною. Воистину, это Уста Дегот! Как седые короткие волосы покрывает камень лишай. Зимой жгут морозы. Вот трещина. Откуда она? Давно ли валун раскололся?
— Давно, — отвечал пастух. — Лет через сто, как он камнем стал. В это время у нас в Хыналыге жили два друга. У первого были дурные глаза, а у второго еще хуже. Один говорит другому:
— Пойдем пастуха посмотрим, который камнем стал. Не верю, что люди рассказывают.
Пришли, посчитали овец — все точно. Пятнадцать. Потом к валуну подошли. Один говорит:
— Какой ты красивый, камень! Только он это сказал, валун лопнул. Второй говорит первому:
— Какие у тебя сильные глаза!
Только он это сказал, как у первого друга глаза прямо на камень выпали. Понимаешь, зачем?
— Не очень, — пожал я плечами.
— Потому что нельзя не верить.
После этого я уже не сомневался: только так и можно выжить в этих горах. Построив здесь свой, невидимый мир. И войти в него, твердо веруя, что живешь не среди равнодушных камней, а в семейном кругу валунов, где обитает душа твоего предка Уста Дегота...
...За день до отъезда меня приглашают на пир. Кавалькада, гарцуя, выезжает из села и по насыпи, как по мосту, скачет прочь. Мужчины все в бурках — плавно, как волны, взлетают они на спинах коней и вновь опадают на стременах. Едем шагом, цепочкой, по узкой тропе. Воздух чист и разрежен. Моя лошадь дышит, раздувая бока, как меха. Я оглядываюсь на Хыналыг.
Незаметно, скачком, пронеслись тридцать лет. Почти никаких изменений. Правда, сам Хыналыг стал чуть больше. Внизу, у подошвы холма появились дома из кубика. Это школа, правление и магазин. И с другой стороны, у ручья, кучка домиков. Выселки. Уже не встретишь на улочках женщин в домотканых штанах. Не ткут больше в селении и здешние ковры, которые назывались по-хыналыгски «бцы», больше похожие на шкуру медведя или волка — такой длинный был у них ворс. Но зато появились телевизоры и антенны на крышах. Вот и все изменения.
Рагиму Алхасу сейчас шестьдесят. Он поэт, член Союза писателей, ашугов и журналистов. Все эти годы работал директором школы. Теперь изучается в ней хыналыгский язык. Рагим перевел на него Низами, Физули. Выпустил на хыналыгском языке две книги своих- стихов. Он изменил и алфавит. В основе его теперь латинский шрифт. Для родного села он стал чем-то вроде Кирилла и Мефодия. Читает мне свои стихи, переведенные на русский с хыналыгского:
Я Алхас, сумгаитский рабочий,
Мои мускулистые руки
Пусть не изящны очень.
Но молоды и упруги...
И я опять вспоминаю свой первый приезд в Хыналыг...
Так же вот едем по горной тропе втроем: я, Рагим и Сабир.
— Какая здесь высота? — спрашиваю я молодого Рагима.
— Три тысячи метров над уровнем моря.
— Врет он! — смеясь белозубой улыбкой, оглядывается на нас Сабир. — Нет здесь никакого моря! — И задорно пускает лошадь вскачь. Вдруг навстречу ему, из-за поворота, выплывает стог сена. Из стога видна лишь — мотается — лошадиная голова. Это такая большая копна, что не видно даже ног лошади, а лишь бахромою висит трава. Конь Сабира всхрапывает и становится от испуга на дыбы. Из-за стога появляется человек.
Сабир, который едва не вывалился из седла, в ярости направляет на него коня. И кричит по-хыналыгски что-то вроде:
— Ай сукин сын! Убью!
Конь храпит, лезет грудью, сметая мужчину и лошадь, груженую стогом, с тропы.
— Стой! — кричу я.
— Не вмешивайся! хватает меня за рукав Рагим.
— Этой дорогой идущие только нашего рода есть! — кричит мне в запальчивости Сабир. — А этот Габиль — сукин сын! Где он сено косил? — в ярости обращается он к Рагиму.
Тот пожимает плечами.
— На нашем яйлаге, нет?
Мужчина еле стоит на склоне. Молча ждет, когда мы проедем. И еще подпирает лошадь, тоже сброшенную с тропы. Чарыки Га-биля скользят по траве, а мелкие камешки сыпятся вниз.
Проводив угрожающим взглядом виновного, Сабир, а за ним и мы, скрываемся за поворотом.
Сабир объясняет мне:
— Если один человек из другого рода один человек из моего рода убивал или даже толкал, то мой человек тоже его толкал. Понятно?
— Больше половины.
Сабир нетерпеливо машет головой:
— Этот собачий сын один из другого рода есть. Понятно? В этих горах у него свой дорога.
— Ты едешь дорогой нашего рода, — терпеливо внушает мне Рагим. — Ты не должен его защищать. Понятно?
— А я могу стать членом вашего рода? — спрашиваю я.
— Приехавшим гостям уважение делать наш долг есть, -улыбается мне Сабир своей белозубой улыбкой.
— А могу я жениться на девушке вашего рода?
— В нашей местности дядин сын на другого дяди дочери жениться может.
Рагим уточняет:
— Род может принять в свой состав безродного. А Сабир подхватывает:
— Какую надо помощь — все сделаем. Жену найдем. Свадьбу сыграем. Дом будем строить. Камни от Кара-су до селения друг другу передадим. Ковры подарим.
И дорога опять, сделав круг, открывает мне Хыналыг с какой-то другой стороны. Тот человек с копною входит уже в село. Слава Богу, что все обошлось. Но я вздыхаю:
— Если все время так жить, тогда от хыналыгских родов ничего не останется.
— Нет, — возражает Алхас. — Если бы все было общее, каждый бы жил, как хотел. От этих бы гор ничего не осталось. И Хыналыг бы исчез.
... Хыналыг и вправду исчез. Он был задвинут куда-то за гору, в какое-то более раннее время. А мы приехали на Атешгях. На тот самый доисторический пир. Я стою в окружении снежных гор, а на ровной площадке у ног пылает газ. Красные ленты его лижут раскаленные плиты, высовываясь из-под них со всех сторон. И щеки так чувствуют жар. Днем и ночью, зимой и летом здесь постоянно тепло. Если в горах вдруг повалит снег, разыграется вьюга, я сяду поближе к огню и накроюсь буркой. Пир мне не даст умереть. И это ль не чудо?
— Сейчас отдадим пиру жертву, — говорит мне Сабир. Он подтаскивает к огню связанного барана. — Вот, учись. Барана свалив, его голову в южную сторону заставив смотреть, режем. Там Мекка! Надо резать лицом к ней. Туда не заставив смотреть если, мясо барана чистым не будет. Атешгях эту жертву не примет. Пользы не принесет.
Мы садимся вокруг раскаленных плит. Рвем на куски чуреки. Разливаем в стаканы водку. Палочками переворачиваем мясо на раскаленных плитах. От священного пира валит ароматный и белый дым... И Сабир вдруг кричит, показав на небо: