Мне жалко было парнишку, никогда никаких замечаний не имел, но на фронте железный закон – потерял, найди, другого выхода нет. Я молча кивнул головой.
– Понятно тебе, а? – заключил Кучин.– Кровь из носу, но чтоб утром явился с инструментом. Иначе… Выполняйте, товарищ боец!
Федя стоял недвижимо, и вдруг по щекам его потекли слезы. Большие, детские, одна за другой. Потом повернулся рывком и в дверь.
Когда мы с Фищенко возвращались ко мне, не доходя до землянки, он вдруг остановился.
– Не нравится мне что-то это. Иди к себе, капитан, а я через минуту… – и побежал в сторону Волги.
Минут через двадцать ввалились оба. Федя весь мокрый, с головы до ног. Дрожит. Зуб на зуб не попадает.
– Видал? – Чубатый Фищенко ткнул в него пальцем. – Топиться пошел. Я точно почувствовал. Поймал его на берегу Волги. Полынью нашел, еле вытащил его оттуда… Ох и герой…
Выдали мы ему полстакана водки. Малость оклемался. Размазывая по щекам слезы, говорит:
– Главное, что он старикам бы написал. Грозился… Ну как это пережить, как?!
– Ладно, – рассмеялся Фищенко. – Посиди, погрейся, потом со мной пойдешь. Помогу я твоему горю. Чтоб навек запомнил, что такое разведчики. Ну, давай еще по одной.
Утром, ни свет ни заря, явился сияющий Федя. На щеках опять румянец. В руках «бесценное государственное имущество».
А где-то в это же время, в другом полку, другой комвзвода распекал своего такого же Федю, грозился штрафным батальоном. Пошел ли тот топиться? Этого мы не знаем.
В конце февраля, бои давно уже закончились, наш полк грузился на машины – нас вроде отправляли в тыл, отдыхать. Отдыха не получилось, оказались мы на Украине, но в тот солнечный февральский день все были веселы. У подножия Мамаева кургана стояли разбомбленные железнодорожные составы. Один с солью, другой почему-то с синькой. Бойцы старательно нагружались и тем, и другим. На Украине затем это превращалось в сало, сметану, а то и в самогон.
Проверяя, что взято, что забыто, мы с Кучиным шли
вдоль машин.
– Глянь-ка туда, – ткнул меня в бок Кучин. – Видал героя?
В одном из могучих «студеров» сидел наш Федя, и за спиной его болталось, как винтовка, то самое «государственное имущество» – заветная кирко-мотыга.
– Я же велел, дурень, помкомвзвода ее сдать. Под расписку. Чего ж ты?
Федя улыбнулся во весь рот.
– Нет, ученый я теперь. Никаких расписок… Так вернее…
Много лет спустя, в Киеве, мы с Фищенко вспоминали иногда нашего несостоявшегося утопленника.
Где он, как он, не знаю. Если жив, демобилизовался, не расстался, думаю, со своей «невестой», кирко-мотыгой, долбает землю у себя в огороде.
Вот что вспомнилось мне в тот весенний день на бульваре Сен-Жермен, у кафе «Аполлинер». А ведь думал, что никогда уже о войне писать не буду. И еще подумалось мне. Ведь Феде сейчас столько же, сколько этому небритому садовнику. Один где-то у себя в Сибири, другой – в Париже,а кирко-мотыга вроде одна и та же.
Париж, 1987