Минувшим днем, обходя участок, Михаил завернул на Кривую речку. Тропа стелилась мягкими мхами, увертывалась от высоких кочкарников с побелевшей сухой травой, манила под широкие, надежные лапы вековых елей, взбегала на песчаные, поросшие бурым, увядшим папоротником глухариные бугры, тянулась светлым березнячком, нехотя сползала в заваленные сушняком, оплетенные малиной овраги, заботливо отводила от «окон» и чарус.
Пасмурно, тихо. В безлюдном лесу тишина, разве что палый лист прошуршит, и в тишине плавает белесая паутина, и чудится — вот-вот мелькнет за кустами спина лесовика, проторившего этот путь, первым сыскавшего дорогу в глухомани. А еще чудится — обернется лесовик, и узнаешь отца, а может, деда, хотя ни отца, ни деда давно нет в живых, или угадаешь того русого, с рваными ноздрями пращура-старообрядца, про которого бабка сказывала, будто с Разиным гулял...
Возле речки, прозванной Кривой за неожиданный зигзаг русла у Захарьевой гари, наткнулся Михаил в молодом осиннике на свежие островерхие пеньки, на обглоданные, в свернувшихся листочках ветки и вершинки бесследно исчезнувших деревьев.
Присел перед ближним пеньком, погладил аккуратный срез, огляделся, перешел ко второму пеньку, к третьему...
Минувшей весной областные охотоведы выпустили в лесные ручьи соседнего егерского участка пять пар бобров. Выпустили и потеряли. Все лето найти бобровые поселения не могли. И на Кривой речке напрасно ноги били. Вот уж правда — канули бобры в воду!
Павел Фомич, единственный, кроме древнего старика Пугова и самого Михаила, мужик в их многолюдной когда-то деревне, язвил:
— Зверь, видать, модный, навроде нынешней молодежи, тоже сбежал! Ты, Миш, скажи начальству, пусть в городу ищет. Он, бобер, не иначе, в кине сейчас сидит или на мотоцикле с бобрихой гоняет...
Отца Михаил не знал, отец умер от ран в пятидесятом, когда сыну только-только исполнилось три, и воспоминания о мужской ласке были для Михаила воспоминаниями о Павле Фомиче. Вскоре после того как овдовела Домна Алексеевна, схоронил бездетную жену и дядя Павел. Оставшись один, захаживал по соседству. Марии — карамелек, Мишке — рогатку или свистульку. Марии четырнадцатый шел, она, видно, сладкого не любила, карамельки бросала свинье. А Мишка к соседу льнул. Дядя Павел с ним как со взрослым: давал топор и пилу держать, в лес и на рыбалку брал, показывал, как подсвистывать рябцов, плести верши, объявлял ягодные и грибные места. Ремесло у дяди Павла вольное — печник, есть время в лес бегать, и председатель колхоза не прижмет: с войны инвалидом вернулся Павел Фомич, левая рука сохла... Случалось, дядя Павел приходил в избу потемну. Мать кидалась из угла в угол, снимала головной платок, набрасывала на плечи пеструю, в красных огурцах косынку, Мария куда-то убегала, а дядя Павел, поставив на стол бутылку, ожидая, пока мать соберет ужин, сажал Мишку на колени, качал. Он и уносил мальчонку на полати... Потом Павел Фомич ходить перестал. Мать объяснила: дядя Павел всей округе печи кладет, он теперь в деревне гость редкий... Приспела школа, появились у Миши друзья-приятели, скучать некогда стало, но добрая память в детской душе жила, пока не догадался в двенадцать лет, зачем ходил дядя Павел к матери. Догадка испугала, Миша ее отверг, старался забыть, но Павла Фомича сторонился.
Вернувшись из армии, увидев больную мать, не признав в щербатом старике, сидевшем на крыльце соседней избы, скорого, ухватистого дядю Павла, Михаил обнаружил, что прежней неприязни не испытывает. Долгие годы минули. Матери Михаил не судья, а Павла Фомича вроде пожалеть нынче хочется. Ведь кто его знает, как у них вышло, кто прав, а кто виноват? Мать ровно с Павлом Фомичом говорит: сосед как сосед, ничего не подумаешь, значит, ничего и не надо думать. Ко всему, Павел Фомич один Михаила понял, один его одобрял...
После демобилизации звали Михаила на разные стройки, даже на Дальний Восток завербоваться предлагали, а дивчина, с которой дружил, прямо сказала: или в ее городке оставайся, или прощай... Михаил воротился домой. В райкоме комсомола посоветовали идти на металлургический комбинат, знакомые из пароходства сулили на механика выучить, директор ближнего совхоза квартиру обещал — только оформись электриком! Михаил с ответом не спешил. Заявилась из города Мария. Жила она за шофером винной базы, работала в пошивочном ателье, стала суетливой какой-то. Узнала, что брату предлагают, объявила:
— Пусть в других местах дураков ищут! Я, Мишенька, об тебе уже договорилась. У нас на складу как раз заведующий требуется, а ты — молодой кадр...
— Это что же я делать стану? — улыбнулся Михаил. — Сатин и пуговицы отпускать?
— А ты не щерься, братец, не щерься! Между прочим,, инженеры на твоем конбинате меньше получают и возможностей никаких не имеют! Да! Небось каждый из них с радостью бы к сатинчику присоседился, да не пустят! Ха-ха!
— Кончай свой разговор, — сказал Михаил. — Слышишь, нет?
— Чем же тебе мой разговор не нравится? Чего я такого сказала? — взвизгнула Мария. — Или правда глаз колет? А жрать что думаешь? Мать кто кормить будет? Надеешься на мою шею спихнуть? Не, не выйдет, миленький! Я семейная, у меня двое детей растут, мне их поднимать надо, а ты холостой! Совесть поимей!
— Без твоих советов проживем! — оборвал Михаил.
Разговор с сестрой положил конец колебаниям. Михаилу и прежде было обидно за родные места, в незапамятные времена с великими муками обжитые, а тут совсем к горлу подступило. Да, нынче по реке не колесные пароходишки шлепают, не черномазые буксиры, а «Ракеты» несутся, пассажирские лебедями проплывают. Да, нынче уже не кружевницами и ложечниками округа славится, а сталеварами и машиностроителями. Да, совхозы нынче могучие. Только вот парни в эти совхозы не больно ворочаются, и, пока металлургам в новом городе каменные здания возводили, пароходам и «Ракетам» незачем стало к берегам приставать: избы — какие заколочены, какие на дрова проданы, разъезжается народ, покидают отчину, кто в область, кто в Архангельск, кто на Урал. Иных аж на Камчатку занесло! В осиротевших деревнях сидят старики и старухи, помрут — последних изб не останется, сгниют, и через десяток лет, гляди, все лесом затянет. Не будет ни троп, ни дорог. А край-то какой! Какой край! Какие сосны на взлобках шумят, какая рыба в реках гуляет, сколько тайн, поди, скрыто в земле! Так неужели ей запустеть?!
— В егеря я надумал, — сказал Михаил сестре, немного остынув. — Говорил в райкоме комсомола. Одобряют. Нынешний год новый участок откроется.
Мария всплеснула руками:
— Это баклуши-то бить? А может, жизнь надоела? Вон в Попове деда Солмина, старого дурака, решили. Знаешь, за что?
Михаил знал: старик Солмин выследил браконьеров, убивших лося.
— Я не Солмин, — сказал Михаил. — Не причитай загодя.
— Дурак, егерям же гроши платят!
— Ничего, обойдусь.
Мария бранилась, в город уехала, не расцеловавшись. Михаила и другие отговаривали: в глуши, мол, зарывается, в стороне от главных событий жить норовит, перспективы нет, все равно не выдержит, так зачем время терять?
Один Павел Фомич, потирая больную руку, сказал:
— Держись, парень! Сам себе хозяином будешь. Народ-то шалый, думает — дом родной там, где рубль дурной! Врешь, в начальниках тоже тертые калачи сидят. Они за этот рубль такой хомут натянут — взбрыкнешь, да поздно. Решил ты ладно. В егерях распрекрасно проживешь. Станем с тобой помаленьку тетерей стрелять да язей потаскивать!
Михаила эта поддержка разволновала.
Служба оказалась трудной: егерский участок что твой район — в одну сторону тридцать километров, в другую двадцать семь! Вот и побывай всюду, учти зверей и птиц, заготовь на зиму корм кабанам и лосям, соль на солонцы завези. Да еще в охотничий сезон надо гостей принимать. Одному не управиться. Спасибо, Павел Фомич выручал. Возил в лес соль и сено, показывал приезжим места, гонял на лодке в совхозный магазин за крупой и хлебом. Случалось, конечно, баловался, выходил с берданкой, хотя охотничий билет не выправлял. Упрекнешь, руками разведет:
— Да много ль я, Миш, возьму? Мне чем шешнадцать целковых платить — проще ружьишко об угол!