Выбрать главу

Потом мать упала. Он хотел вернуться к ней, поднять её с земли, помочь, но кто-то толкал его от вагона, подгонял к лесу, и он бежал вместе с другими и падал, когда над головой с жутким, прижимающим к земле воем снова и снова проносились фашистские самолеты.

Трое суток он бродил по незнакомому лесу, искал женщину, которая унесла Аленку, кричал, звал сестру… И заблудился.

Потом был детский дом. Сотни таких же, как он, мальчишек и девчонок со вчерашним, ещё не пережитым ужасом в глазах. Были и совсем маленькие, такие, как Алёнка. Но её среди них не было.

Коля был постарше да и покрепче других мальчишек в детском доме. И это многое решило! Он верховодил. Не ущемлял, не подавлял их в правах, но и своими правами верховода дорожил: ему нравилось быть на виду.

В голодные военные годы, когда с питанием в детском доме было не густо, их, старших мальчишек, воспитатели то и дело отпускали летом в лес: за щавелем, за ягодами, за грибами… Брали и всякую другую съедобность — то корешок откопают кислый, то травку мятную пожуют. Но это для себя. А ягоды грибы — для всех. Тягчайшим, несмываемым преступлением считалось, если кто-то из сборщиков, смалодушничав, пронесет мимо корзинки и положит в рот хоть одну ягодку — свои же и не простят.

Николая однажды чёрт попутал: очень соблазнительно краснела на солнышке земляничная поляна и каждая земляничина размером с клубнику, что росла до войны в их огороде перед домом, так и просилась в рот. Оглядевшись по сторонам — не заметят ли? — он присел за кустом и одну за дру гой стал срывать ягоды и отправлять в рот…

А потом, припав к лесному ручью, пил воду и по лоскал рот — думал, что так скроет следы преступления.

От других как будто скрыл, а от себя куда же денешься? И хоть из леса возвращался с корзинкой полной ягод, чувствовал он себя не в своей тарелке. Ему казалось, что мальчишки, все до одного, подозрительно посматривают на него. «Неужели подглядели? — в страхе думал он. — Вот придут в детдом и всем расскажут».

И он снова украдкой вытирал ладонью свои губы и сам себе придумывал суровую казнь.

От своей доли пирога с земляничным вареньем он отказался — отдал девчонке из младшей группы, которая чем-то напоминала ему сестренку. Сладкие минуты пережил тогда Коля Берчак — пожалуй слаще пирога с земляничным вареньем. Из-за стола глядела на него маленькая девчонка, огромные глазищи её будто спрашивали: «Неужели и правда мне не обманешь, не отнимешь?»

И кто-то ещё, — наверное, воспитатели, а может, повариха, а может, все, кто был в это время в столовой, — кажется, глядели на него и говорили ему какие-то хорошие слова.

Потом он успокоился, перестал казнить себя, а скоро пришел к неожиданному открытию: всякую вину, наверное, можно искупить каким-то хорошим, добрым поступком.

Но нет-нет и вспоминалась ему та девчонка, то, как смотрела она на него, и веря ему и не веря. И ему было совестно, неуютно от этого взгляда.

…И вот опять это ощущение вины не вины — какой-то неловкости, неуверенности, ощущение, что кто-то видит тебя насквозь. Каким-то странным образом два разделенных столькими годами события вдруг сошлись воедино, в одном дне, в одном взгляде, который все эти годы будто следил за ним и спрашивал: «А не обманешь?» А он вдруг обманул… Да, обманул. Как тогда, в лесу: в него верили, а он… Впрочем, нет. То, что было тогда в лесу, — это цветочки, а ягодки, вот они, теперь… И никаким пирогом с вареньем тут не откупишься. Оставаться в вагончике и думать так, лежа в постели, Берчак больше не мог. Он поднялся, закурил.

«А может, правда уехать? Смотаться на другую стройку, и дело с концом. Да и что, собственно, случилось? Кто может помешать мне жить, как я хочу, как привык?.. Захочу — уеду, захочу—останусь. Мое дело».

Он ещё о чем-то спорил сам с собой, но уже знал, что никуда не уедет. Не сможет уехать. Далеко ли уедешь от себя?

В тот вечер Берчак снова заглянул в «барабан» и там с позволения знакомой буфетчицы расколотил на мелкие досочки четыре тарных ящика из-под «плодово-ягодной», а потом, собрав дрова в охапку, прямиком направился к дальнему, двенадцатому, вагончику. Шёл и бормотал в задумчивости: «Вот так-то! Такие, слышь, пироги!»

12

Паршин тоже заметил перемены в поведении Берчака, но истолковал причину по-своему. В то утро после случайной, хотя и задуманной наперед встречи с Варей, он с необычным для такой дождливой погоды приподнятым настроением, уверовав в то, что и дальше, на весь день, каким бы он ни был, у него хватит сил удержать в себе это невесть откуда пришедшее ощущение тихой, утренней радости, решил зайти к Берчаку. Зная его заносчивый характер, Паршин приготовился к тому, что тот, как и вчера, не упустит, наверное, случая поломаться перед ним, но почему-то верил, что сумеет договориться. Конечно, Паршин вчера был неправ, вел себя как капризный купчишка со своим привередливым приказчиком: не угодно, мол, у меня служить, поищи где получше… Принципы, видите ли, у него — никого не неволить, за штаны не держать. А что стройке от этих принципов? Люди-то уходят! Так можно и пробросаться…

Да и Берчак наломал дров, и его Паршин не намерен по головке гладить, а вот поучить уму-разуму не мешало б. Впрочем, и без него нашлись, проучили… Эта Варя-Варюша так дала ему по мозгам, почище всякой беседы, покрепче лекции…

Поднимаясь в вагончик к Берчаку, Паршин снова, в который раз не без удовольствия вспомнил вчерашнее: тот хохот, который стоял в конторе, и смущенную физиономию крановщика. Подумал, что такую обиду Берчак и ему, наверное, не простит, но улыбки своей сдержать не смог. Так, улыбаясь, и появился на пороге.

— А, вот и начальство! — бодро приветствовал его крановщик.

В трусах и в майке Николай сидел на постели, в руке у него жужжала механическая бритва, а на столе, на самом краешке, примостился кусочек зеркала. Берчак в него не глядел, брился вслепую. Поприветствовав Паршина, он остановил бритву, сказал в своей обычной шутовской манере: «Для проводов высокого гостя был выстроен почетный караул, а в воздух, слышь, чепчики бросали».

Напарник Николая, Юрка, смешливый, тощий парень, только что проснулся, но тут же, навострив уши на любопытно начавшийся разговор, фыркнул в постели. Николай, играя крутыми бицепсами, подкрутил завод бритвы, поглядел снизу ьверх на Паршина.

— Не будет тебе караула, Берчак. — Паршин попрежнему улыбался, как будто оценил шутку Николая насчет чепчиков и тоже был не прочь пошутить. — И этих самых чепчиков бросать никто не будет. — Он полез в карман за сигаретами, вынул из пачки одну, для себя, а пачку бросил на кровать Юрке, который шарил рукой у себя под подушкой, похоже, искал свои. — А будет тебе, — Паршин закурил сигарету и, глубоко затянувшись, пустил в потолок дым, — будет тебе, Коля, наше общее презрение…

Тут он запнулся, потому что совсем не так собирался повести разговор, и с первых слов, с этой лёгкой улыбки ему казалось, что он взял верный, доверительный тон и, выдерживая его, хотел сказать совсем другое — не о презрении, а об уважении…