А я и впрямь расписалась, никак не остановлюсь. Буду кончать.
Завтра начинаем работать на станции, новую платформу будем строить, плиты бетонные уже привезли, надо выравнивать площадку. А Раиса тебе привет посылает, говорит, чтобы ты там не волновалась, и я тебе то же самое говорю.
Бобров наш всё же смешной. Вчера новую робу мне принес, почти новую, а сапоги как раз впору. Раиса говорит, что это со мной первой он так обошёлся — без бутылки. И хорошо.
Кланяйся, мамка, всем, всем, всем!
Целую тебя крепко-прекрепко.
Твоя Варюха».
16
Октябрь стоял ровный, не дождливый. Недолгое осеннее солнце торопливо пригревало землю, будто спешило отдать ей последнее своё тепло, сбереженное от ненастных летних дней.
На работу выходили в стеганках, но к полудню так распекало, что женщины одна за другой снимали теплые одёжки, работали налегке, по-летнему, часто прерывались, чтобы утереть пот с лица, а то и без всякой причины, просто так постоять немного, перевести дух да поглядеть на осеннюю красоту: на пёстрый лоскуток недальнего леса, на ясную даль да синее небо, по которому, свисая кисеей до земли, плывут и плывут серебристые нити-паутинки.
Однажды Варя остановилась вот так, взглянула в небо и увидела журавлей. Они летели над головой, летели молча, и потому, наверное, никто из девчат не успел их заметить. Какой-то миг Варя стояла как окаменелая, словно боясь спугнуть этих птиц, а вместе с ними и то странное, незнакомое ощущение неведомой, но близкой утраты, которое явилось вдруг к ней. Оно потревожило её своей необычностью, новизной, и, видно, как раз от этого ей захотелось удержать его в себе, удержать и понять, откуда пришли они — и эта тревога и неведомая светлая грусть? Неужели от них, от этих молчаливо пролетающих птиц? Но ведь и раньше много-много раз, и осенью и по весне, ей приходилось видеть журавлей. Сколько их пролетало над её родным селом! Но не было у неё чувства, что с кем-то или с чем-то расстается она, будто что-то близкое, кровное безвозвратно улетает от неё на легких птичьих крыльях. Была просто радость: летят журавли! И то, что она первая увидела их, тоже была радость. И она кричала на все село: «Смотрите, смотрите, журавли!» Люди останавливались и глядели в небо. Глядели по-разному, каждый думая о своем, но ей-то было всё равно, кто и как глядел на журавлей.
Ей было радостно. Гурьбой, мальчишки и девчонки, они бежали на край села, на высокий угор, размахивали руками, что-то кричали птицам вслед и долго стояли там, до боли в глазах сверлили остылое осеннее небо и обманчиво уверяли друг друга, что ещё видят журавлей.
Ей и теперь захотелось крикнуть; какой-то миг, короткий, тайный, она удерживала это желание в себе, пережила возникшее чувство одна, наедине с неясной своей утратой, которая тихой грустью коснулась её сердца, и лишь после этого она вскрикнула с прежним ребячьим удивлением:
— Смотрите, смотрите, журавли!
И все, кто был рядом, и тетя Лена, и Раиса, и Вера с Надеждой, и другие женщины, подняли головы, стали торопливо шарить глазами по небу.
— Да вон же они, вон! — Варя нетерпеливо показывала рукой в сторону улетающего косяка. Чёрная прерывистая лента то выгибалась дугой, то, снова выравниваясь, плыла над станцией, над лесом.
— Ой и правда. Вижу, — отозвалась Надежда. — Да как низко, не боятся.
— А чего им бояться? — сказала Вера. — Мы ж не с ружьями, а с лопатами. Соображают.
— К теплу потянулись, — промолвила тетя Лена. — Зиму почуяли. На зиму всех к теплу тянет, птиц к солнышку, человека к печке. Нам тоже вот новые вагончики обещали не то к Новому году, не то раньше.
Одна Раиса стояла молча. Красивая, с выбившейся из-под платка пышной прядью рыжих волос, стеганка нараспашку, она стояла, опершись на лопату. В глазах, задумчивых и непривычно печальных, вдруг привиделась Варе знакомая, но ещё не разгаданная собственная грусть. И вот эта грусть снова коснулась её, но на этот раз пришла не от неё самой, не изнутри, а как бы со стороны, от чужой печали, которую она безошибочно угадала в глазах подруги. Но теперь и все, словно объединившись уединенным молчанием, стояли в задумчивости и глядели на улетающих журавлей.
Потом, когда косяк скрылся из виду, когда уже не на что было глядеть, Раиса сказала:
— Ну вот, и ещё одних проводила… Будто сама себя. Так, видно, и пролетят оставшиеся годочки один за другим. — Она снова взглянула в опустевшее небо, туда, где растаяли журавли. — Вон их уже и след простыл. Так-то…
— Да будет тебе! — Это тетя Лена рассердилась на Раису. — Развела панихиду. Тебе бы жить да радоваться, с твоей-то красотой… Полюбить бы по-настоящему да замуж, а ты… А, Варюш?
— Не родись красивой, — Раиса грустно усмехнулась, кинула лопату на плечо, — а родись…
— А счастье, Раиса, это, знаешь, по-моему, что? — Тетя Лена помолчала задумчиво. — Это когда другим от тебя не печаль, а радость. И красота тут не помощь и не помеха. Каждый человек красив по-своему… Если, конечно, сумел сберечь свою красоту. Один душой, другой светлым разумом, третий внешностью… Говорят: чем богаты, тем и рады. Значит, чем богат, тем и делись с людьми. Вот и тебе со своей красотой…. Жить бы да радовать. Раз ты такая уродилась.
Варя слушала и вдруг поймала себя на том, что и теперь и в тот короткий миг, когда при виде журавлей в неясной тоске загорюнилось её сердце, не об этом ли и сама думала — не о своей ли жизни.
Верно, не так горестно, как Раиса, но тоже с печалью, что с чем-то приходится разлучаться… ещё один год уходит, целый год жизни! Разве мало!
Разве не было в нем того, с чем ей не хотелось бы расставаться? Было, конечно, было! Была школа, девчонки и мальчишки — одноклассники, учителя, был вечер выпускной и она, Варя, в новом светло-зелёном платье… И ещё была ночь, последняя перед отъездом в институт… Тогда она возвращалась домой, шла одна мимо кладбища, одолевая свой страх, — что-то утверждала в себе, чудачка, что-то доказать себе хотела… И ещё кому-то и что-то хотела она доказать, но это уже потом, в городе, в институте.
Это когда Тамарка, соседка по общежитию, обидела её. И не её одну — всех девчонок. Всех, кто поступал вместе с ней в институт. Выходит, не только за себя — за всех обиженных злым Тамаркиным подозрением должна была она вступиться. Тогда сгоряча Варя не нашлась, как ответить на обиду. Думала, что своим отъездом сюда, на стройку, сумела что-то доказать. Ну, а теперь, повторив все сначала, смогла бы и объяснить, ради чего она, Варя, так поступила— взяла и уехала на стройку.
Тамарка тогда чуть ли не за дурочку её посчитала. Может, и теперь нет-нет да и вспоминает, ухмыляясь при этом ехидненько: давай, мол, доказывай, что ты не верблюд, а мне и так давно всё ясно. Но ничего-то ей не ясно, ничего! Потому что не видит, не хочет она видеть дальше своего носа.
Скажи ей: «Летят журавли!», — а она ответит: «Ну и что? И пусть летят, подумаешь, невидаль». И даже не оглянется в их сторону, а если и взглянет, то так, не заволнуясь сердцем нисколечко. Бедная она, эта Тамарка, бедная душой, вот и все. Нет у неё того, что есть теперь у Вари: вот этих девчонок нет, Верки с Надей, Раисы нет, её верной подруги, и тёти Лены с её неземной любовью и с Сашкой — нет никого, о ком бы она могла думать и знать, что нужна этим людям так же, как и они ей. А Варя это знает. И она любит их всех, и ей горько, что у тёти Лены неважно со здоровьем, что комендант Бобров вчера опять ходил небритый и смурной и никого не замечал… И ещё есть на стройке один человек, Коля Берчак, о котором Варя сказать сейчас ни вслух, ни про себя ничего не может. Знает одно: трудно представить стройку без того огромного крана, который с утра до вечера чертит по небу длинной стрелой. Нельзя на стройке без крана, а значит, и без крановщика.