— Слушаю.
— Надулась, да?
— Нет!
— Я же вижу! Подумаешь, какой кошмар! Все равно вы никуда не поедете.
— Я же сказала, поедем, если нужно.
— Чего шипишь?
— Отстань!
— Ой, мамочка, да кто же пристает? Сто лет весело жить и тебя не видеть!
Алина отодвигается от меня. И некоторое время лектор говорит один, что в нашей аудитории случается не часто.
Хорошо бы на переменке найти Хаджаратовича и сказать ему: «Па, это правда, мы в деревню поедем?» Но не поверит ведь он ни этому «па» (какой же он «па»?), ни моим благим намерениям. И все оттого, что у нас с ним отношения, как на границе: настороженно-выжидающие. Когда Хаджаратович и мама разошлись, то сторонники мамы, а их было очень даже много, не жалели красок, описывая чудовищный эгоизм Хаджаратовича и продуманное коварство Лейлико, ловко занявшей место моей мамы. Я же фигурировала в этих обвинениях как живой укор отцовской совести. Мне кажется, Хаджаратович именно из-за этого так относится ко мне. На самом деле, кому приятно каждый день видеть укор своей совести?! Только я всё-таки уверена, вопреки мнению многочисленной родни Хаджаратовича, что мама не оставляла меня в качестве живого укора в доме Хаджаратовича. Просто ей, наверное, нельзя было взять меня с собой. Мало ли какие могли быть причины.
Мама у меня не ветеринар. Ничего даже похожего. Она работала продавщицей в огромном белом гастрономе, в лучшем его отделе — кондитерском.
Когда меня, ещё маленькую, приводили к маме, она казалась мне волшебницей, столько у нее было богатств: огромных коробок всевозможных конфет, большущих плиток шоколада, пачек печенья, вафель— словом, у нее было все, о чем я могла тогда мечтать. И она была очень щедрой волшебницей, целыми днями раздавала свои богатства, а они не иссякали. Притом мама улыбалась. Очень здорово улыбалась. Дома она никогда не бывала такой, и вообще я, как ни странно, плохо запомнила, какой мама была дома, но зато совершенно четко помню её, светлую — из-за белого халата и шапочки — на фоне разноцветных коробок. И я считала, что там все её любят и все восхищаются ею. А как-то наш знакомый, живущий напротив, в большом семиэтажном доме— он и сейчас там живет, — сказал маме: «Лика, у вас глаза, как озера в горах». Теперь я думаю, что это довольно банальное сравнение. Но тогда меня его слова поразили, а так как я не видела озер, но знала, что это вроде лужиц, только в миллион раз больше, то бегала смотреть лужицы и искала сходство с мамиными глазами. Сходства не было, но лужицы сами по себе мне очень нравились, особенно после ливня. Тогда они становились прозрачными, чистыми.
Теперь мама живет в другом городе, и мы с ней редко видимся, слишком редко. И потому счастья в этом нет. Скорее горечь и неловкость. Но все равно от этих встреч отказаться меня никто не заставит.
Звонок. Наконец-то! Я поспешно собираю портфель. И зачем только вытаскивала тетрадки?
— Куда ты? — любопытствует Алина.
— В Турцию! — огрызаюсь я.
— Инка, слушай! — зовет Алина и бежит к ней.
Сейчас она возьмет её под руку, отведет в укромное место и скажет доверительно, ради этого случая отказавшись от своего правила — на переменках только слушать: «Знаешь новость, Инка? Тамара стала такая воображала! Можно подумать — отца министром назначили!»
По лестнице бегу, как на пожар, боюсь, столкнемся с Хаджаратсвичем — остановит.
Лейлико, конечно, дома. Для портнихи слишком поздно, Лейлико ходит к ней, как на работу, к девяти часам; для подруги слишком рано, подруга работает и бывает дома только после шести. Лейлико лежит на тахте и читает.
— Ты чего, лапочка, так рано? — спрашивает она.
Из вежливости. Как бы я не подумала, что ей безразличны мои дела.
— Ты слышала — его переводят в деревню.
— Кого его?
— Нашего Хаджаратовича.
Я стараюсь это сказать шутливо, небрежным тоном, но, как всегда, когда мне приходится называть его по имени, чувствую страшную неловкость.
— Что ты говоришь? — иронизирует Лейлико, но вполне дружелюбно. Я надеюсь, что ирония относится к тем глупцам, которые сообщили мне об этом.
— Алинка сказала, а она все знает.
— Раз она все знает, так зачем, солнышко, спрашивать меня?
— Значит, она соврала?
— Стоит ли так грубо? Просто из техникума когото пошлют. Там и так сверх штата работают.
— Снимут с работы, да?
— Зачем снимут, Тамрико? Ты, право, как ребенок! Какой-то деревне до зарезу нужен ветеринар; мало ли сумасшедших на свете: захотелось лишнего человека кормить! Вот из техникума им и пошлют специалиста.
— Значит, всё-таки пошлют?
— Тамрико, солнышко, что за странный интерес?!
Тебя, во всяком случае, никто не пошлет.
— При чем тут я? Я о Хаджаратовиче спрашиваю.
— А уж за него беспокоиться, детка моя, просто смешно. Славу богу, у твоего отца есть хорошие друзья, да и родственников хватает.
— Значит, окопается в городе?
— Тамрико-о, что за тон! Это ужасно, если девушка вульгарна!
— Подумаешь! Лучше вульгарно говорить, чем вульгарно поступать.
Лейлико смотрит на меня долгим-долгим взглядом. В театре это, кажется, называется немой сценой. Она медленно встает и уходит в другую комнату. Больше говорить со мной Лейлико не станет.
Ни за что! Хаджаратович придет, она не нажалуется, но её молчаливое страдание будет столь выразительным, что он сразу все поймет. Я знаю это по опыту.
Однажды мы гостили в деревне у брата Хаджаратовича, моего дяди. Лейлико позвали к соседям посмотреть заболевшую корову, ведь и она ветеринар!
Правда, приходили за Хаджаратовичем, но он уехал с дядей в соседнюю деревню — покупать тонну винограда. Лейлико позвала к соседям и меня. Она любит показать, как мы с ней дружны.
Корова стояла в тени инжирового дерева и уныло смотрела на разложенную перед ней сочную свежескошенную траву. Как только я глянула на нетронутую траву, поняла: не жилец она в этом мире.
Лейлико не стала близко подходить. Она у нас нервный человек, а рога у коровы были длинные и острые, хотя вид очень мирный, я бы сказала, даже доброжелательный.
— Может, она отравилась? — спросил сосед.
— Может.
— Или гвоздь проглотила?
— Вполне вероятно.
— А может, заразилась бешенством?
— А что? — оживилась Лейлико. — Кусала её бешеная собака?
— Нет! — сердито отрезал сосед.
— А почему же вы решили, что взбесилась? — поинтересовалась она.
— Я просто предположил. Может, её молоком напоить? Если это отравление… — Он нерешительно взглянул на Лейлико.
— Правильно. Начните сейчас же, — уверенно сказала та. — Этот метод, как правило, дает положительный результат.
К вечеру корова, несмотря на то, что её щедро напоили молоком, сдохла.
Дома я неосторожно пошутила при «чужих людях» — то есть при жене дяди, с которой Лейлико вечно соперничает, — что наш «специалист» ужасно испугалась, завидев корову, наверное, забыла, что корова — травоядное животное и ни при какой погоде не съела бы её. Из-за этой шутки, согласна, не очень смешной, но и не зловредной, как расценила её Лейлико, Хаджаратович и она не разговаривали со мной целую неделю. Правда, с Хаджаратовичем мы вообще редко говорим, но всетаки… На этот же раз нельзя ждать неделю. Никак нельзя!
— Что делать? — спросила я у Тамады, хозяйски уверенно усевшегося на самой середине тахты. — Не хотят говорить с нами. Мы плохо воспитаны.
Тамада вильнул хвостом: смирись, мол, гордый человек.
— Знаешь, Тамада, сейчас он придет, и мы очень серьёзно поговорим. Да? А трава в деревне, знаешь, чем пахнет? Хорошим настроением! Лейлико скажет: освежающий запах. Она считает, что хорошее настроение к траве не имеет никакого отношения.