— Ну, тихо, ша! — сказал Берчак, отступая, однако, назад, к порогу. — Что ты опять… А дрова тут ни при чем. Растоплю и отшвартуюсь. Не пропадать же топливу.
…Огонь в железной круглой времянке занялся не сразу. Печь долго чадила, видно, плохая была тяга из-за дождя. Наконец разошлась.
— Ну вот, пошло дело. — Берчак поднялся с колен, достал сигарету, но закуривать не стал. — Бывай здорова! Не зябни. Хозяйке привет! Вечер проводов отменяется.
— За дрова спасибо, — тихо ответила Варя.
Скоро, когда вовсю разгоревшиеся доски, потрескивая, взялись ровным, надежным огнем, когда круглые бока печурки ощутимо задышали теплом, пришла Раиса.
С трудом наведенный порядок в вагончике, растопленную, уютно потрескивающую печь она будто и не заметила. Не вытирая ног, прошла к своей постели, разбито опустилась на неё, уставилась на Варю долгим, пристальным взглядом.
— Был? — наконец спросила она.
— Был. — Варя догадалась, о ком она спросила. — Дрова вот принес.
— Лапал?
— Как это?
— Как, как… Дура совсем, что ли? Руками.
Как от печного жара полыхнуло Варино лицо.
— Нет, — сказала она и отвернулась от Раисы.
— Нет, так будет. — И снова эта злость в надломившихся полосках губ и обидные, пакостные, как плевки на чистом полу, слова. — Ты, дева, заруби себе на носу… Не лезь поперёк. Не суй носа, слышишь? Усекла? Вот так-то! А теперь бай-бай.
…Дрова, которые принес Берчак, скоро сгорели, и устоявшееся в вагончике тепло стало спадать, улетучиваться.
Сон не шёл. Накопившаяся за день обида подступила слезами к самому горлу. Всё, всё было плохо в этот день. И напрасно она успокаивала себя, напрасно пыталась оправдать этих недобрых, грубых, бездушных людей. Где они, добрые-то люди? Прошел день, а их нет. Нет, и все тут. И снова один за другим, нестройной вереницей выплывали в памяти лица тех, с кем встречалась сегодня. Чьи-то слова, обрывки каких-то разговоров слышались ей в ночи, и среди них она вдруг узнавала то голос тетки-проводницы, сулившей ей дождливого счастья, то ещё чей-то голос, громкий, забивающий остальные: «А кто дорогу-то будет строить? Она, слышь, что ли?» Да это его, Берчака, голос. Завтра он уедет со стройки — и скатертью дорога! Раиса будет рвать и метать. Конечно, уже знает о его отъезде, потому, наверное, и зла. И всё-таки что же у них? Неужели любовь? Неужели… Если она любит, то зачем так плохо и говорит и думает о нём? Вот если б она, Варя, полюбила… Интересно, будет ли у неё когда-нибудь такое: возьмёт и полюбит кого-то. Заглянуть бы наперёд и узнать, каким он будет, этот неизвестный человек? Каким угодно, только не грубым, не наглым, не самоуверенным, как этот Берчак. И всё-таки странно… Вот взял и дров притащил, нашёл где-то, позаботился. И печку растопил. Непонятно: один и тот же человек почти одновременно делает и хорошо и плохо. Утром он один, вечером другой. А какой на самом деле?
А начальник? Чего только не думала Варя о нём, пока стояла там, у порога, а он вдруг взял и всё устроил — спокойно, без шума! И этому Берчаку, задаваке, нос утёр, и с ней, Варей, поговорил по-человечески.
Потом ей вспомнился Бобров — его мимолетная радость и тут же испуг от собственной неожиданной радости. Жалко Боброва. Себя жалко. И ещё кого-то… Кто-то ещё был сегодня, кто-то мелькнул и пропал и вот теперь отозвался в памяти запоздалым о нем беспокойством.
И снова из невидимой ночной дали по гудящим рельсам наплывал, разрастаясь шумным прибоем, паровозный гуд, метались тени под потолком, вздрагивал, дрожал вагончик, и Варя тоже вздрагивала под тонким суконным одеялом. Она глядела в бледно осветившееся окно, ждала, когда отгрохочет отмелькает и затихнет вдали торопливый шквал вагонов. И снова, напрягая память, вглядывалась в прожитый день, пытаясь оживить то мимоходом зародившееся в душе беспокойство. О ком, о чём?
И вдруг вспомнила: тот мальчишка на станции, серьезный, чем-то озабоченный, а огромных сапогах-скороходах. Она ещё спросила у него дорогу. Куда же он торопился? Кажется, на станцию… Да, на станцию, в аптеку… Наверное, кто-то послал, может, мать, может, отец. Так или нет, но кому-то было плохо.
«Господи, — с досады Варя вжалась лицом в подушку, — а я-то, я-то, кулёма, даже не спросила его ни о чём, о себе только не забыла. А может, кому помощь была нужна».
И горечь, и досада, и жалость — все, что накопилось в ней за этот день, вдруг смешалось в один горький, удушливый комок, который все подступал и подступал к горлу. Она была уже не в силах сдержать слёз.
Варин плач разбудил соседку. Испуганно, словно кто-то толкнул её в бок, Раиса вскочила с постели, в бледном свете окна метнулись крылом ночной птицы её встрепанные волосы.
— Эй, ты чего? Чего ревешь-то?
Легко и неслышно она подошла к Вариной постели, присела на край.
— Эй, как тебя? — Она склонилась над ней, потрясла легонько за плечо. — Ну, ты даешь, ей-богу! С чего тебя прорвало-то? Случилось чего, что ли? Ну брось, брось.
Плечо под Раисиной рукой вздрагивало: Варя больше не сдерживала слёз. Не могла да и не хотела. Но теперь не столько от обиды, от жалости к себе самой и к другим, кого она только что. жалела, плакалось ей, сколько от этого неожиданного участия, от грубоватых и все равно успокаивающих слов, от этой то ли забытой, то ли сдерживаемой доброты, с какой говорились они, и от руки Раисы на своем плече, весомой и тёплой, напомнившей вдруг Варе руку матери.
— Ну, ладно, — говорила Раиса, — ну, поревела — и будет. Слышь, что ли. — И словно удивляясь: — Это ж надо так реветь, это ж надо! Обидел кто, скажи, обидел? — И ещё больше удивляясь: — Не я ли? Ну, скажи, я, да? Вот чудачка! Брось! Если хочешь, добрей меня здесь и нет никого. Это точно. — Она тихо, словно для себя самой, засмеялась. — Вот те крест! Самая что ни на есть добрая душа. Только я её не всем показываю, душу-то. И тебе мой совет: прячь ты подальше свою доброту. И слезы тоже. А что добрая ты, сразу видно. И хватит реветь. А то и я за тобой. Думаешь, не умею? ещё как! И так же неслышно, как подошла, она вернулась на свою постель и скоро затихла.
Затихла и Варя. Однако уснула не скоро. Она лежала с мокрым, не просыхающим от слез лицом, с открытыми, выплакавшимися глазами, удивлённая и успокоенная. Все вдруг приутихло, угомонилось в ней.
И не таким тревожным показался ей возникший в эти минуты новый шум приближающегося поезда.
«Нет, все будет хорошо, все будет ладно. Только зачем людям прятать доброту, зачем беречь её, от кого?»
Потом ей приснился сон. Солнечный летний день. Она и Раиса убирают сено на знакомой луговине. Весело, споро орудуют вилами, ловко и согласно, одна за другой, мечут они сено вверх, на копну, а копна растет все выше и выше. И кто-то стоит там, на вершине, принимает. Сначала Варе как будто всё равно, кто там, наверху, а потом, словно приглядевшись, узнала: это ж Берчак, вчерашний знакомый.
Он стоит и улыбается им сверху, то Варе подмигнет, то на Раису глянет и ей подмигнет тоже. И от этого Варе не по себе, она хмурится, виновато глядит на Раису и с тайным ужасом признается себе, что ей хочется, чтобы он ей одной улыбался, на неё одну глядел.
8
В это утро начальник строительно-монтажного поезда Петр Владимирович Паршин проснулся необычно рано. Он понял это сразу. И не столько по густой, ещё предутренней серости за окном, по-холостяцки завешенным газетой, сколько по собственному безошибочному ощущению, что привычный час его не настал.
Это ощущение подтверждалось тем, что скорый поезд, протяжный гудок которого был с некоторых пор для Петра Владимировича сигналом к побудке (он следовал, не останавливаясь, мимо станции в пять часов тридцать минут), ещё не прошел. Привычку эту — пробуждаться по гудкам паровозов — Петр Владимирович приобрел за долгие годы жизни, как бы привязанной к рельсам. Да и сама жизнь его дорожная — сегодня здесь, а завтра там, — она тоже стала привычкой, ни отказаться, ни отделаться от которой он уже не мог.