Он искал её, приезжал туда, в её город, приставал с расспросами к матери, был уверен, что она знает, где Раиса. А мать и сама не знала. Лишь через год, опомнившись, Раиса сказала себе: «Дура я, дура! А мать-то здесь при чем?» Написала ей письмо, все рассказала, просила не сообщать адреса Олегу, потому что с ним все кончено.
С тех пор вот и ездит на поездах, мотается по стройкам. Другие ездят, что-то ищут, получше устроиться хотят, а зачем ей это «получше»… Ей этого «получше» вот так хватило, дальше ехать некуда. Всё, всё кругом обман. И любовь — обман и счастливая семейная жизнь тоже. И мужики — все до одного паразиты… Повидала она за эти годы ихнего брата, узнала, чего они стоят. Помани пальцем, и пойдет.
Один сразу, другой с оглядкой, как бы не увидели, но и этот пойдет, она знает. Правда, сама-то она никого не манит, этого не хватало. Так идут. Зато как зло расправлялась она с ними! Другой весь наизнанку вывернется, прикажи, колесом начнет ходить, и все ради одного… А она знает себя: наглядится на мерзкую рожу и — от ворот поворот. Иди, мол, голубь, поостынь, больно ты горячий. И пойдет, голубчик, поджав хвост, а ей того и надо. С мстительной, злой радостью думает она в эти минуты о человеке, которого любила когда-то, а теперь так ненавидит.
Об одном до сих пор жалеет, что сирень, тот букет, из дома привезённый, она там, на столе оставила. И не может спокойно смотреть на сирень.
Горько.
Берчак был не из тех, на ком ей хотелось бы выместить злость свою и досаду. Он был не как другие, кого узнала Раиса за эти годы. В первый день их знакомства, с полгода назад, он заявился под вечер к ней в вагончик и сказал: «У нас, слышь, в детдоме такое правило было — заревел, скажи, чего ревёшь. Успокоят. Так и осталось. С горя, с радости или, слышь, так, с тоски, на поезд и едем один к другому, к кому поближе. Без писем, слышь, без всяких там телеграмм. Как к родственнику. Потоскуем, порадуемся, и лады. Можно жить дальше. Так что, слышь, я к тебе тоже без телеграммы…»
«Без телеграммы-то ладно, — ответила Раиса, — но ты бы хоть постучал, а то ввалился… детдомовский. А с чего ко мне-то, я ж не из детдома, и вообще с какой такой радости?»
«А до наших отсюда далеко, а ты, слышь, близко. Вот я и пришёл».
Она хотела тут же выставить его, но решила, что это никогда не поздно. Да и парень какой-то чудной. Она смеялась, слушая его болтовню, и чувствовала себя с ним легко и непринужденно. Подумала, что если он хитёр, то и она не так уж проста.
Так они сидели в тот вечер, она на постели, он напротив, у стола, на табуретке, курили, беседовали.
Он про детдом свой рассказывал, про то, как долго искал свою сестру, но так и не нашел, может, и теперь где-нибудь живёт она и не знает, что есть у неё родной брат. Тогда он, смеясь, сказал ей: «Слышь, а может, ты и есть моя сестра, бывают же такие случаи. Было б здорово!»
Она рассмеялась, сказала, что такого быть не может, потому что у неё не было брата, а есть мать и отец был, недавно умер. Он согласился, натурально пожалел, а потом вдруг обрадовался, как ребенок: «И лучше, слышь, что ты не моя сестра, сестра совсем другое дело… Ты мне нравишься совсем не как сестра, слышь, а по-другому».
Раиса ничего не ответила ему, а про себя опять подумала: «То ли прикидывается дурачком, то ли и в самом деле большой ребенок».
Потом он стал часто к ней приходить, почти каждый вечер, а однажды ночевать остался, и она не выгнала его.
Раз он заикнулся: хочу, мол, перебраться к тебе совсем, отчего бы и нет. Она наотрез отказалась. Той любви, какая была когда-то у неё теперь не было и вряд ли будет, а просто так жить с человеком, пусть даже и с неплохим, нет, этого она не хотела. Не хотела и не могла.
Другие ухажеры, те, что прежде к ней 'приставали, угомонились, и уже за это она была благодарна Николаю — за спокойствие своё, за то, что могла пожить без горьких воспоминаний о себе самой, о жизни своей незадачливой.
Но иногда все же срывалась: ругаться начнет, и тут к Райке не подступись.
Именно в такое время Берчак и пришел к ней сказать, что уезжает, что может и её с собой взять, если она захочет… Комендант Бобров, явившись за ним следом устраивать на жительство новенькую, угодил под конец их разговора и отчасти помог Берчаку — на себя удар принял.
Но не это тяготило теперь Раису, ни перед кем из них, ни перед Бобровым, ни перед Берчаком, она не чувствовала никаких неловкостей. Велика честь!
Но вот девчонка эта, чудачка! Откуда свалилась она на её голову? Что принесло её сюда? Не от беды ли какой прибежала? Нет, вряд ли, молодая ещё, моложе, чем она сама была тогда, когда с ней приключилось это… До настоящей беды, от которой очертя голову бежать хочется куда глаза глядят, от которой весь белый свет не мил, до такой беды у неё, видать, не дошло. Рановато. Да и добренькая она, душа нараспашку — верный признак, что не ошпарилась ещё. Так, по молодости сорвалась, романтики захотела. Ох, и хлебнет она этой романтиОна думала так и тут же ругала себя: «Ну, и я тоже хороша, напустилась на девку, до слез запугала, гадостей всяких наплела, за Николая зачем-то грозилась… Господи, нашла соперницу! А она вон как утром разбежалась. Догоню, доставлю тебе его в лучшем виде, бери, мол, мне не надо… Ей-богу, как в кино! А я её — страстями разными. Сама позабыла, как добренькой быть, и её на свой аршин».
Однако отказаться от себя, от того привычного, к чему приучило её растревоженное, горько обиженное и обозлённое сердце, отказаться так сразу она не могла и потому говорила себе: «А может, так и надо? Может, лучше, если всегда вот так жить, ощетинившись, не нараспашку. Не торопиться, как я когда-то. Жизнь — это жизнь, а кино — это кино. Там плёнка, она всё выдержит, а на своей шкуре попробуй…»
Но что-то, Раиса и сама это заметила, словно бы стало оттаивать в ней. Началось это дождливой ночью, с той минуты, когда она, вдруг сорвавшись с постели, вырываясь из полусна, не сознавая, к кому и зачем несет её, метнулась на близкий плач, устремилась к нему, как к собственному горю, как будто со стороны услышала плач своего сердца и понеслась к нему на помощь. Она вернулась в себя, когда рука её уловила в темноте худенькое, вздрагивающее плечо, и сразу вспомнила всё. И больше машинально, чем сознательно, желая успокоить девчонку, она гладила её волосы, трясла за плечо. Но уже в следующую минуту, когда на ум пришли какие-то утешительные слова и она стала говорить их, Раиса почувствовала странное: ей были желанны эти чужие слезы, ей хотелось, чтобы кто-то, горько обиженный, нуждался в её помощи, чтобы кому-то были нужны её слова, и она могла говорить и говорить их, и гладить рукой по голове, и усмирять чужую боль, чужую обиду.
Когда-то, несколько лет назад, как ей самой хотелось, чтобы кто-то добрый и сильный пришел и утешил её и поделился с ней тем, что так скоро, в один день, ушло от неё — и верой своей и надеждой! И добротой. И вот теперь таким человеком — не для себя, а для другого — становилась она сама.
Нет, будто бы ничего не изменилось с той ночи. И сама себе Раиса казалась прежней, и другие, кто знал её, не видели особых в ней перемен. Но то, что слабым угольком затеплилось в ней в ту ночь, ещё невидимо для других и еле ощутимо для неё самой, все распалялось и распалялось, отогревая и душу и сердце. И первой, кому досталось это тепло, была Варя. Знай она Раису другой, она бы почувствовала эту перемену, но в том-то и дело, что, сама не ведая того, Варя сумела вызвать это тепло и приняла его как должное. Ведь на добро люди всегда отвечают тем же. Так мать её учила. Так все должны жить. И неважно, кто первый это добро сделал — ты ей или она тебе. Сегодня ты ей, а завтра она…