Первой опомнилась Люся. Она поднялась с кровати, подошла к Тамарке и сказала ей тихо, как, наверное, говорила бы тяжелобольному, который нарушил постельный режим:
— Предупреждаю: если Варя уедет, а ты, не дай бог, сдашь в институт, всем расскажу, что ты заняла не своё место. Понимаешь?
Тамарка даже бровью не повела.
— А, брось, свято место пусто не бывает. Не я, так ты его займешь, так что не надо истерики.
Насчет истерики — это, похоже, в её, Варин, адрес… Впрочем, Варю это не смутило: пусть говорит что хочет. Для неё же, Вари, её поступок не какая-то выходка, подогретая школярским желанием сделать своей обидчице назло или удивить её чем-то: вот, мол, я какая и без ваших вузов обойдусь! Подвернулось объявление — и поехала на стройку! А ты поди, мол, попробуй! Нет, не в этом дело! Она и прежде-то, в школе, никому из своих обидчиков ничего не делала назло. Не умела. Уходила от них молча, и все. Но, видно, было в этом её молчании нечто большее, чем обида, чем горечь от сознания, что не сумела как надо ответить обидчику. Сама того не ведая, она как раз и наказывала его этим — своим молчанием. Обидчику ведь мало просто обидеть человека, ему сполна подавай всё, ради чего он делал это, — обиженного подавай! Дай поглядеть и убедиться, что не зря старался.
Старания прежних Вариных обидчиков как бы разбивались о её молчание. Поначалу к обидчику приходило удивление. «Странно, — думал он, — её обидели, а она молчит…» Удивление сменялось недоумением: «Да что она, в самом деле, слова сказать не может?.. Гордая, видите ли…» И наступала растерянность, от которой, как известно, до поражения один шаг. Обидчик начинал понимать, что оч сам остался в дураках. И нет для него тяжелее обиды, чем молчание им обиженного!
На этот раз всё было и так и не так. Было сложнеё. Ей не хотелось оставить обиду безответной.
Ведь обидели-то не её одну, всем девчонкам было обидно. И надо было что-то сказать и за себя и за других… Но нужных слов не нашлось. А вместо этого пришло решение — правильное, нет ли, она ещё не знала. Ей показалось, что объявление в газете — это выход. Это то, чем она может сейчас ответить на Тамаркины слова о коровах: уехать, и всё. Да, сейчас она сдаст кастелянше постельное белье, возьмет чемодан и заберет свои документы. В тот день, простившись с девчатами, она ушла из общежития, отыскала учреждение, которое занималось набором рабочей силы, получила подъёмные и уехала на вокзал.
Одно смущало: что напишет она домой, как объяснит матери, дяде Федору, учителям, что не струсила, не смалодушничала она, что через год снова вернется в Калинин и поступит в медицинский институт. Обязательно поступит. И никакая Тамарка уже не собьет её…
Она сумеет доказать то, чего теперь не сумела. И вот сейчас, оказавшись одна на незнакомой станции, Варя растерялась. Уверенность, которую она внушила себе дорогой, вдруг пропала. И не такими убедительными стали казаться ей собственные недавние доводы о том, из-за чего она приехала сюда. И снова тот же вопрос: «Зачем, ну зачем я потащилась сюда? Кому я нужна здесь? Может, вернуться? Может быть, и примут опять документы? А справка из колхоза — ту злосчастную справку можно и не представлять… Да и что в ней плохого, в этой бумаге, ведь в ней все правильно написано… Может быть…» Но тут она оборвала свои мысли: нет. Что сделано, то сделано… И решительно подняла чемодан.
5
Сухой и светлый август вдруг пролился холодными, по-осеннему затяжными дождями. По черной, в маслянистых лужах земле, по отсыревшим, похожим на старые мокрые заборы бокам дощатых вагонов беспрерывно хлестал косой дождь.
В неприютной мороси, нависшей над путями, неярким, призрачным светом расплывались сигнальные огни. Невидимые, словно заплутавшие в дождливом тумане, сиротливо, отсыревшими голосами перегукивались маневровые паровозы. Пахло дождем, гарью, перекаленным железом, и это остро напоминало Варе запах колхозной кузни.
Первым, кого увидела Варя на этой станции, был мальчишка лет шести-семи. Без всякой опаски он вышагивал по путям вдоль платформы и был чем-то озабочен. Большие резиновые сапоги цеплялись краями высоких голенищ за полы старенького намокшего пальто, и каждый шаг его сопровождался хлопаньем, похожим на хлопанье крыльев вспугнутой птицы.
— Мальчик, — окликнула Варя, не надеясь получить ответ, — как добраться до конторы строительно-монтажного поезда?
Мальчик остановился, снизу вверх смерил Варю испытующим взглядом, словно прикидывал её возможности как будущей рабочей строительно-монтажного поезда, и решил вопрос в её пользу.
— А ты, теть, прыгай сюда, прямо на рельсы…
И, главное, не бойсь… И э-е-ен туда… — Он показал рукой в сторону, откуда сам, видно, пришел, с дождливый туман. — Там наши вагончики стоят, там и контора. А мне на станцию, — он кивнул головой в противоположную сторону, — в аптеку надо…
И захлопал голенищами.
Оглядевшись по сторонам, Варя спрыгнула со скользкой платформы и пошла по путям. Она то перешагивала через рельсы, то семенила по маслянисто-черным шпалам, опасливо обходя чугунные пломбы, нависающие над разъездными стрелками. И вдруг, неизвестно откуда, страшная, ворчливо отфыркивающаяся белым паром, выросла перед ней черная рокочущая громадина. Паровоз. Варя метнулась вправо, но тут же с ужасом поняла, что не туда, что именно в эту сторону, по этим рельсам, вдруг задрожавшим под её ногами, движется, угрожающе увеличиваясь в размерах, эта огромная прокопчённая печь.
Обрушивая на Варю тяжелый грохот, бросая в лицо колючий пар, печь пробухала в двух шагах от неё. Единственное живое, что она успела увидеть при этом, — чумазое лицо в жарко освещенном окне паровоза. Белозубо скалясь, свистя пронзительно и длинно, как Соловей-разбойник, парнишка-машинист, явно довольный произведенным эффектом, с озорным восторгом глядел на неё.
Подгоняемая страхом, охватившим её, как этот проливной дождь — с головы до ног. Варя мчалась по путям. И такими далекими, по-детски безобидными показались ей в следующие минуты все прочие, когда-то пережитые страхи. Давно ли, кажется, месяц или полтора назад, загулявшись на вечеринке в соседней деревне Кузьминке, она с ужасом думала, что возвращаться домой ей придется мимо старого погоста. Никто из подруг, никто на свете не узнал тогда, чего стоили Варе её слова, так небрежно, как бы между прочим сказанные в ту прощальную ночь.
«Что вы, девчонки, — смеясь, говорила она, — я ж будущий врач, мне нельзя ничего такого бояться. И вообще все это предрассудки…»
Наутро она уезжала в Калинин поступать в институт, и ей казалось, что эта ночь, последняя в родных краях, должна войти в её жизнь какой-то пусть неведомой для других, но ощутимой для неё самой отметкой — первым шагом от привычного вчерашнего к неизвестному, туманному завтра, к началу новой жизни, вдали от дома, от подруг, от матери…
Отказавшись от провожатых, сдерживая и подбадривая себя, она прошла мимо чернеющих в ночи кустов бузины, стеной опоясавших погост, шла и чувствовала, как холодеет от страха спина, как беззащитно и гулко колотится в груди сердце.
….Контора строительно-монтажного поезда размещалась в стареньком двухосном вагончике, крайнем в ряду других таких же коротышек-вагончиков, приспособленных под рабочие службы и жилье. Помещение, куда вошла она, уже с порога — по горке окурков, видно, ещё с вечера заметенных под дверь, по грязному голику, валявшемуся здесь же, у порога, по сизовато-слоистому туманцу, витающему над столами, по всей обстановке и по виду самих обитателей вагончика, которые будто на минуту-другую зашли сюда и потому, не раздеваясь, присели с сигаретами да папиросами к нескладно и тесно установленным столам, — напомнило ей правление колхоза.