Был он немалым специалистом по Серебряному веку. Слыхали про такой? Ну, да коли добрались до этой строчки, так непременно что-то о нем слыхивали. Читывали, возможно. Мы и сами не какие-то там особенные доки. Но он был именно что профессионал. Знал почти досконально (а как в его положении иначе-то?) всех этих, немало уже удаленных от нас, Блоков и Белых. Ну, для кого удаленных, а для кого и родных — прямо от сердца не оторвать. Настолько родных, что одной и той же горючей слезой оплакивают трагический, почти двухвековой давности, результат бессмысленной дуэли нашего несчастного Пушкина и смерть недавно почившей собственной матушки, за всю свою жизнь разве только две книжицы взявшей в руки. Однако же нет в том ее вины — просто не из соответствующей социальной страты вышла. Да и времена тяжелые — войны, пертурбации!
Но это не об его матери. Его мать была из славного интеллигентского племени, однако, без излишних, разрушающих волю и способность спокойно и правильно приспосабливаться в мире рефлексий. Медик. Женщина осмысленная, отзывчивая и решительная. И его она хотела видеть таким же. Но он, с помянутыми своими пристрастиями и склонностями, никак не подходил под ее понятия об осмысленности и правильности устройства этой жизни и в этой жизни. Сестра же удалась. Удалась. Даже с компенсаторной преизбыточностью, к удовлетворению всей лечебной родни, тоже пошедши в медицину и там премного преуспевши. Доктор наук, заведующая каким-то чрезвычайно престижным отделением в немыслимо престижном медицинском заведении. В общем, все как надо. А он, фигурально выражаясь, с детства и был тем самым названным филологом. Именно за книгами спасался он и от любящего материнского напора. Да, впрочем, она особенно и не досаждала. Скорее уж могла быть отмечена в том решительная и высоконравственная старшая сестра. А вот жена, кстати, в определенном смысле, напоминала мать. Так и выбирал-то он, а не кто-нибудь иной.
Но это так, к слову.
Ее он заметил сразу. Выйдя в уже привычное серое прохладное утро на свой балкончик, он увидел в голубой прозрачной воде женское существо, издали показавшееся совсем юным. Но когда она проследовала в свой отсек, случившийся прямо по соседству с его, он сумел разглядеть правильное, вполне моложавое, хоть далеко уже не юношеское… пардон, не девичье лицо.
Она тоже бросила быстрый взгляд на неординарного худого долговязого мужчину с рыжей кошкой на коленях. Почему кошка? Зачем? Хотя кошка и кошка. Собака что, лучше, что ли? Он был на удивление белокож. Что-то такое финское или чешское, почему-то мелькнуло в голове. И быстро прошла к себе.
Он остался рассматривать пустующий бассейн и какие-то тепло амунированные фигуры с чемоданами и сумками, столпившиеся у входа в регистрацию. Общий заезд. Понятно.
Они сидели в небольшом пустынном японском ресторанчике около огромной раскаленной металлической плиты, на которой молодой решительный японец, артистичными жестами подбрасывая вверх, ловя на лету и ловко сгребая в кучу всевозможные съестные составляющие, приготовлял единственно для них какие-то экзотические мясные и овощные кушанья. За спиной повара на стене был прикреплен кривой японский меч в инкрустированных ножнах. Ножны поблескивали в неярком ресторанном освещении. Рядом вырисовывался изящнейший женский портрет в стиле Утомаро. Он отлично знал этого художника. Естественно, по репродукциям.
— У Тамары?
— У Райки! — необидно передразнил он. Почему-то на ум пришло имя сестры — Раиса. — У-то-ма-ро. Японский художник.
— Понятно, — нисколько не смутилась она своему незнанию. Теперь будет знать.
Он почувствовал некую легкость.
— А меч за его спиной, — чуть наклонившись к ней, продолжал он шутливо, — для эксклюзивного самурайского блюда. Р-ррраз — и голова на тарелке.
Японец улыбнулся, словно поняв, о чем шла речь. В левой руке его как раз матово светилось то самое большое белое фаянсовое блюдо. Правая же японская рука одновременно приподнялась в направлении меча, словно желая претворить в жизнь названное действо.
Ему стало неловко, но она открыто и безбоязненно рассмеялась. Он рассмеялся тоже и взял ее за руку. Так они и посмеивались. Японец тоже улыбался, продолжая орудовать металлическими лопатками, что-то вскидывая, переворачивая и сгребая.
В раскрытую дверь виднелся крохотно вырезанный кусочек неопасного моря. Его дальний шум, перебиваемый голосами громогласных представителей различных европейских стран, не беспокоил их. Они сидели, замерши и глядя в дверной проем.
Поехать в дальние неведомые края, и неведомо зачем, его убедили друзья. В той ситуации они проявляли просто даже не ожидаемую от них заботу и беспокойство.
Он редко покидал свой столичный приют. Даже на профессиональные конференции предпочитал не ездить. А зачем? При наличии-то Интернета и электронной почты? Все и так известно. И он всем известен. Действительно, значимая фигура в своей узкой области исследования. То есть кому надо, тот знал. И он, в свою очередь, знал кого надо.
Сразу после окончания филфака МГУ он занялся этим амбивалентным Серебряным веком, да так и не вылезал из него. Жена училась вместе с ним на курсе, но на отделении лингвистики. Поженились незадолго до окончания университета.
Как раз съездили на море. В Крым. С многочисленными друзьями — шумными и еще мало чем озабоченными. Расположились в недорогих низкорослых белых домишках по несколько пар в соседних конурках.
Там же совершили запомнившуюся ему навсегда небольшую морскую прогулку, во время которой он прямо-таки не чувствовал себя. Вернее, до отвратительности ощутил всю слабость и мучительность для человека его же собственного телесного организма. Его рвало и выворачивало. Ничем таким не обремененные друзья сочувствовали, глядя на его иссине-желтое, застывшее в мучительной гримасе лицо. Зрелище было не из слабых. После этого он с кривой улыбкой шутил, что, когда подойдет время перебираться на другую сторону жизни в лодке с Хароном, постарается подыскать какой-нибудь другой вид транспорта.
Он всегда представлял себя первым среди сверстников покидающим этот бренный мир. Да, вроде бы, так все и выглядело, к этому все и шло. Помнится, однажды среди ночи он сопровождал приболевшую жену. Возникавшая из неведомых больничных глубин нянечка приемного покоя, взглянув на них, недовольно объявила: “Женщина, идите, а больной пусть остается”, — и почти всегда нечто подобное.
А на море было весело. Очень весело. Молодые, здоровые. Купались, пили недорогое вино, беспрестанно рассуждали о серьезном и значимом. Он любовался на нее — стройную, крепкую, загорелую. Тело ее не то чтобы было совершенно, но как будто не ведало изъяна ни в малой своей части. Он-то сам выглядел вполне нескладным — длинный, несоразмерно мышечному наполнению конечностей и туловища. Но в его нелепости и неуклюжести было определенное обаяние. И опять-таки — молодость.
Да, собственно, это самое его обаяние было отнюдь не в той недоделанной телесности, а в интеллекте и, как тогда особо отмечали, духовности. Да, таким он именно и был. Я знал таковых немало. Оборачиваясь на те времена, действительно, в подобных персонажах можно обнаружить, то есть в них, несомненно, наличествовала некая привлекательность и неложная сила противостояния окружающим обстоятельствам жизни. Сейчас как-то все испарилось. Вернее, перекроилось. Просто жизнь, ее финансово-экономическая и социальная, простите за выражение, организация и практика не способствуют расцвету подобных явлений и проявлений. А раньше-то вот, при всех тяготах и свирепствованиях, как раз и способствовала. То есть на отходах основного экономического и идеологического производства такое и такие заводились в уголках да щелях. И были не последними фигурантами в раскладе общественных сил по уровню своего нравственного и культурного влияния. Авторитетами были. Хотя, конечно, в достаточно узкой части общества, но как раз имевшей определенное влияние на всю тогдашнюю жизнь.
Ну да ладно. Это старые неразрешенные споры и спекуляции.