Он закричал: “Я его убью!” — и рванулся к двери.
Но рванулся так, чтоб я успел схватить его за рукав.
Очень театральный человек.
Я схватил, конечно. Он сразу остановился.
Я отпустил его. Он сел на кровать и прошептал: “Иди, иди, иди!”.
Конечно, я не верил. Я думал, что Рамон разобьет еще пару тарелок и успокоится. Тем более что он человек неглупый, хоть и страстный, и извращенный. Он должен понимать две вещи. Первое: все его подозрения яйца выеденного не стоят. Пустые фантазии. Ни Дофин, ни Леон — мужской любовью не занимаются, это же ясно. Между ними ничего не было и быть не могло. И второе: убийство, совершенное в центре Европы, в европейской столице, не останется безнаказанным. Найдут, арестуют, осудят, повесят.
Но я почему-то все время об этом думал.
Как будто бы уговаривал себя, что ничего страшного.
Уговаривал себя полтора дня: следующее заседание Клопфер назначил на послезавтра. Почему так скоро? Ведь мы собирались не чаще раза в неделю. Но, оказывается, Леон хотел выработать позицию. Через пару месяцев должна была состояться конференция венских кружков. Чтоб выбрать делегатов на европейский конгресс.
Кажется, именно по вопросу о национализме.
Но я уже не помню.
Но помню прекрасно, как я уговаривал себя: “Ничего страшного, ничего страшного. Ничего такого Рамон не вытворит. Он просто истерик. Театральный скандалист. Дон Хозе из оперы Бизе, ха-ха!”.
Уговаривал себя, когда шел на заседание кружка, когда поднимался по лестнице, давил кнопку звонка, когда усаживался на свое любимое место, в кресло, чуть задвинутое за диван. Как бы во втором ряду и немножко в тени. Я любил это кресло.
Мне тогда очень нравилось, что на меня смотрят, неудобно вывернув шеи. Мне казалось, что я постигаю искусство управлять людьми. Раз они смотрят на меня, вывернув шеи — значит, они признают мою значительность. Вернее, я заставил их. Господи, твоя воля. Сейчас смешно вспомнить.
Да, так вот.
Я уселся в свое любимое кресло, достал тетрадку с конспектом. Карандаш вытащил. Я даже помню, какое первое слово я написал, пока еще все не собрались: “Роль”. Кажется, я собирался записать: “Роль национального чувства в пролетарской солидарности”.
Но я успел написать только слово “роль”.
Потому что открылась дверь и вошла Наталья Ивановна.
Это жену Леона так звали. Наталья Ивановна Седова.
Кто-то спросил: “А где Леон?”.
— Его убили, — сказала она.
Поднялся шум. Все повскакали с мест, окружили Наталью Ивановну. Она плакала. Ее усадили на диван, дали воды. Все кричали, ахали, собирались звать полицию. Она сказала, что полиция уже была. Что тело Леона уже забрали в морг. Что детей она уже оставила с соседкой. Шум стоял страшный. Все ахали, кричали, тормошили бедную Наталью Ивановну; она отвечала отрывочно, коротко, по многу раз на одни и те же вопросы, потому что каждый хотел сам, лично спросить. Постепенно нарисовалась такая картина.
Вчера она уложила детей и ушла в спальню, а он сидел и работал. У него была маленькая комната с крохотным окном. Окно выходило на крышу соседнего дома — они жили на третьем этаже, а рядом был вплотную пристроен двухэтажный домик… внизу лавочка, а во втором этаже квартира хозяина. Милейший человек. Сочувствует социал-демократам. Он спал и ничего не слышал. Впрочем, нет. Его жена слышала на крыше какой-то стук. Шаги? Непонятно. Сквозь сон она не поняла.
Но не будем забегать вперед.
Итак, у Леона был кабинетик, и он там работал. Вот и в этот вечер он сидел над своими бумагами. Он любил перечитывать то, что написал раньше. Старые статьи.
Вдруг Наталья Ивановна услышала какой-то шум. Она вбежала в кабинет. Ей показалось, что мелькнуло что-то за окном. Но там, со стороны двора, росло дерево. Но, возможно, это были ветки. “А скорее всего, — подумал я тогда же, — это она уже потом додумывала, ей потом, задним числом, показалось, что она что-то чувствовала и подозревала”.
Она описала комнату. Мне кажется, что она неправильно описала. Лампа не там стояла. Лампа стояла не слева на столе, как она говорила, а справа, ближе к комоду.
Леон вовсе не сидел за столом, склонившись над рукописью. Он сидел у комода, подвинувшись к нему на своем рабочем кресле. Ящик комода был выдвинут, набитый бумагами ящик. Там была кипа газетных вырезок. Он вытащил оттуда лист — размером в восьмушку газетного — и читал его, наморщив лоб. Видно было, что ему нравится, что он читает.