В вероисповедание мы не вмешиваемся. Хотя большинство обрусевших евреев стали атеистами. Это понятно. Среди евреев много образованных людей. Может быть, даже слишком много.
Почему слишком? Потому что это раздражало русских, украинцев и мусульманские народы. Потому что к середине тридцатых годов — каждый второй профессор, директор завода, редактор газеты, известный врач, журналист, дирижер, режиссер — оказался евреем.
Конечно, они не нарочно… Или, наоборот, нарочно! Вечно угнетенный народ, умный народ, живучий народ — которому русская революция и русская демократия дала свободу. Вот эти обрусевшие евреи — это и есть те самые якобы исчезнувшие три миллиона евреев. Они никуда не исчезли. Их никто не уничтожал. Они просто перестали быть евреями и стали русскими.
А кто не хочет становиться русским — в Сибири много места. Нет, боже упаси, не о каторге речь. В Сибири, на берегах Амура, организовано поселение — как бы малая еврейская республика. Сверхновый Израиль, если угодно. Вот там живут евреи, которые пожелали сохранить свое еврейство, не переезжая при этом в Палестину. Видите, какое уважение к человеческим правам, какая свобода совести.
— Я понимаю, — Дофин смотрел на меня без выражения.
— Да, — сказал я. — И мы еще в чем-то виноваты. И нас еще заставляют каяться.
— Джузеппе, — он меня перебил, нарочито зевнув. — Ты как будто лекцию читаешь о политике правительства в еврейском вопросе. Прости, как у нас лекторы из Центрального комитета коммунистической партии Германии.
— Я хочу, чтобы ты меня понял.
— Я понял, — сказал он. — Но вообще это ужасно, когда умный человек начинает оправдывать свое правительство.
— Но я же не о правительстве! Я о серьезных вещах. Евреи — народ трагической судьбы. Нельзя, чтобы трагедия евреев не стала трагедией всего мира. Надо было решать вопрос.
— Значит, ассимиляция и депортация — это вклад в решение еврейского вопроса? Международный суд решил иначе… Но ладно! Допустим. Все-таки лучше, чем погромы. Хорошо. А сто пятьдесят тысяч…
— Сто пятьдесят шесть тысяч, — поправил я. — Восемьсот шесть.
Эту цифру в России и в Европе знал каждый. Сто пятьдесят шесть тысяч восемьсот шесть евреев было убито в западных краях России в последний год войны. Когда русские отступили, а немцы еще не пришли. Теперь в тех местах почти в каждом городе стоял каменный обелиск с цифрами 156 806. А внизу — цифра поменьше: сколько евреев погибло именно здесь. Международная комиссия проследила, чтоб цифры совпали.
— Вот! — сказал Дофин.
— Но это не мы, — сказал я. — Это местное население. Они всегда были антисемитами. С семнадцатого века. И ты это знаешь.
— Знаю, — сказал он. — Но все равно это были ваши граждане.
— Вот я и говорю, — сказал я, кивая и пытаясь улыбнуться. — Трагедия евреев чуть было не стала нашей с тобой личной драмой. Я не хочу с тобой ссориться. Тем более из-за этого. Тем более что я с тобой согласен, и с приговором Международного суда согласен, со всем я давно уже согласен…
— Да, — вдруг встряхнулся Дофин.
Он любил перечить, я это прекрасно помню. Бывало, мы с ним слегка спорили, и я в конце концов говорил “да”. “Да, я был неправ. Да, ты меня убедил”. Иногда я чуточку лукавил, потому что мне надоедало спорить. А иногда ему действительно удавалось меня убедить. Но стоило мне сказать “да”, как он тут же говорил “нет!”. Тут же менял свою точку зрения. Или заявлял, что я его неправильно понял, и поэтому мое “да” не имеет никакой цены.
Вот и сейчас он вдруг сказал:
— Но в чем-то ты прав, наверное. Так получилось, что еврейский вопрос сросся с вопросом революционным. Помнишь, сколько евреев было в кружке Клопфера?
— Начиная с Леона, — сказал я.
— Да, — сказал он.
— Думать надо не о евреях вообще, а об отдельных людях, — сказал я. — Помнишь, как Леон сказал: в основе всех мировых трагедий лежит трагедия человека. Не человека вообще, а данного конкретного человека.
— Помню, — сказал Дофин
— Это было в тот день, когда вы с ним познакомились, — сказал я.
Мы помолчали.
— Ты любил его? — спросил я.
Дофин вдруг засмеялся. Потом сказал:
— Ты, наверное, думаешь, что я сейчас вытащу из кармана фотографию Леона и оболью его лицо слезами? У меня нет его фотографии. Я забыл Леона. Мне он безразличен. Я не политик и тем более не педераст, как ты… он выдержал издевательскую паузу и добавил: — думаешь. Я не педераст, как ты, конечно же, до сих пор думаешь!
— Я так не думаю, господь с тобой.
— Думаешь, думаешь. Хотя мне без разницы. Думай обо мне что хочешь.
— Я так не думаю, — я прикоснулся к рукаву его пиджака.