Он отодвинул руку и вздохнул:
— Хотя Леон мне нравился. Он волновал меня. Он волновал меня политически, представь себе. А не так, как ты тогда думал. Зря ты это сделал. У меня, дорогой мой престарелый друг Джузеппе, были замечательные женщины. Потом. Тогда, в январе тринадцатого, у меня никого не было. Ну и что? Мне было двадцать два года, всего-то! У меня до того были женщины, конечно! Я потерял невинность, когда уж не помню сколько лет мне было. Но меньше восемнадцати. А в двадцать два — как раз когда мы с тобой встретились — небольшой перерыв. Буквально на несколько месяцев. А потом снова были. Всякие-разные. От и до. От горничных в номерах — они не были проститутками, клянусь тебе, я ни разу в жизни не нанимал проституток! Эти служанки отдавались мне просто так, по любви. Или ради шалости, но все равно не за деньги… Да, мой друг. От горничных в номерах до одной весьма известной актрисы. Меня даже дарила своей любовью — тебе первому признаюсь! — старушка Фанни цу Ревентлов. Графиня. Королева мюнхенской богемы. Только тсс! Никому! Всего два вечера, правда. Но воспоминаний хватит на всю жизнь! Это было в июне четырнадцатого, до войны оставалось чуть-чуть. Впрочем, почему старушка? Ну да, мне было двадцать пять, а ей — сорок три. Но как это было прекрасно!
Он усмехнулся, у него даже глаза заблестели.
Потом вдруг вздохнул.
— Правда, я их не любил. Никого. Ни старушку Фанни, ни актрису, ни всяких девчонок.
Он засмеялся, а потом полез во внутренний карман и достал записную книжку.
— У меня нет фотографии Леона, — сказал он. — А портретик есть.
Он вытащил из книжки квадратик твердой бумаги, завернутый в прозрачную чертежную кальку. Развернул. Это был рисунок тушью. Скорее даже шарж. Кудлатая голова, пенсне на кривом еврейском носу, презрительно сощуренные глаза, вздернутый подбородок.
Он положил этот крохотный рисунок на салфетку и уставился на него, подперев щеки кулаками. Потом повернул его ко мне.
— Сам рисовал? — спросил я.
Он кивнул.
— Зря ты это сделал, святой отец, — вздохнул он. — Леон мог приехать в Россию и устроить революцию. Только вообрази — Леон во главе России! Просто голова кружится. Другая страна, другая жизнь, другое все. Может, и нам с тобою что-нибудь бы перепало. Ты был его соратником. Он бы назначил тебя министром. А меня — ректором Архитектурной академии. Все-таки старый товарищ. Среди русских ведь принято помогать старым товарищам?
— Увы, не очень, — сказал я.
— Жаль, жаль, — сказал Дофин. — Ты прямо помечтать не даешь.
— Леон бы вряд ли помог. Это среди евреев принято помогать своим, — сказал я. — За это их все так любят и обожают. А мы с тобой не евреи. А Леон был хоть и еврей, но революционер. Все эти еврейские штучки его не интересовали.
— Тьфу на тебя! — сказал Дофин. Он в самом деле был слишком чувствителен к еврейской теме.
— Извини, — сказал я. — Сорвалось.
— Ладно, ладно, — сказал Дофин. — Если бы Леон был жив, все было бы по-другому. И войны бы не было.
— Ну, неужели? — я пожал плечами и попробовал усмехнуться. — Странные у тебя мечты. Мечты о прошлом. Глупо. Извини, но глупо.
Мне было неприятно слушать его фантазии.
Мне не понравились слова “зря ты это сделал”.
Зачем он так?
Ведь я Леона не убивал и Рамона не нанимал, не подговаривал. Я даже не подталкивал события. Самое большее, за что я мог себя упрекнуть, — что я не вмешался в ход событий. Не остановил Рамона. Но как я его мог остановить? Ну, допустим, я обратился в полицию. Послушали бы меня? Приняли бы мой донос к сведению? Бросились бы ловить Рамона? Нет, конечно! Что мне было делать?
Привязать его к кровати ремнями и простынями? Заткнуть ему рот и запереть дверь? Да и как это сделать, у меня не было для этого физических сил, у меня с юности постоянно ноет правая рука, я с трудом поднимаю чайник кипятку, мне больно застегивать пуговицы на рубахе. Но допустим, я силач и смельчак. Привязать к кровати ремнями — и что дальше? Чтоб Рамон умер от голода и жажды, в моче и дерьме? Я вдруг представил себе эту отвратительную картину, и у меня забилось сердце. За что его убивать? За что подвергать таким мучениям? За то, что он педераст и ревнует Леона к австрийскому мальчику-художнику? Причем попусту ревнует, потому что Леон и австрийский мальчик-художник вовсе не по этой части. Что они все, с ума посходили?! Или дать ему денег, чтоб он уехал к чертям, далеко, в Аргентину? Но у меня не было столько денег. У меня тогда почти совсем не было денег…
У меня вообще ничего не было, кроме Дофина, с которым у меня ничего не было.
В чем же я виноват?
— Дофин, — сказал я. — Ты сказал “зря ты это сделал”. О чем ты? Что я сделал?