— Он имел в виду евреев? — спросил Дофин.
— Да, — сказал я. — Разумеется.
Говорили даже, что он на самом деле сказал так: “Страшные люди Даладье и Чемберлен — сказал Набоков. — Они отдали мне Польшу. Всю! Я не просил столько. Но они отдали все. В границах черт знает какого екатерининского года. Вместе с ужасающим количеством евреев. Подлые люди Даладье и Чемберлен”.
Все были в восторге. Империя восстанавливается. Даже по-латыни писали некоторые умники, капитальными литерами на фронтонах нарисованных дворцов: Imperium Rossicum Restitutum. Третий Рим, сами понимаете.
Был ли я патриотом? Определенно, нет. Во времена своего большевизма я твердо знал, что у пролетариев нет отечества. Свое всероссийское самодержавно-православное отечество я хотел раскачать и свалить. Ну, а после? Тоже нет. Даже еще меньше. Во времена своего монашеского призвания я еще тверже знал, что на земле я гость и странник, а войду ли в Царствие Небесное — Бог мне скажет в назначенный день. Тем более что моя настоящая, любимая и родная родина — Грузия — с восемнадцатого года уже была отдельным, самостоятельным — небогатым, увы, и неспокойным — но совсем независимым государством. Я знал по газетам, что в правительстве Грузии почти все — мои бывшие друзья по старым временам. И бывшие враги тоже. В Грузии мне делать было нечего.
Так что патриотом я не был и молиться за русское оружие не желал.
И вообще не желал молиться за оружие.
Но ей же Богу, я не ожидал в себе такой твердости; будто моя партийная молодость проснулась во мне. Я сказал Вячеславу, что участия в столь антихристианском деле принимать не буду, а ежели кто не понимает, что это дело антихристианское, то Бог им всем судья, но меня там не будет.
Однако надо было отвечать на письмо наместника; утром следующего дня я на автобусе номер два доехал до Дорогомиловской заставы, на четвертом трамвае добрался до Чудова и пал в ноги отцу игумену: избавьте!
— Захворайте, — подумавши, сказал отец игумен.
Но второй раз спасительно захворать я не надеялся — первый раз, если вы не забыли, случился, когда я не поехал беседовать с боевиком Ефимом Голобородовым, который стрелял в Милюкова, а попал в Набокова. Тогда Ангел-хранитель временно вверг меня в тяжкий, но не смертельный недуг. Еще раз рассчитывать на явление Ангела не приходилось. Я написал письмо обер-прокурору.
Наверное, я написал там много лишнего. Сбивчиво, иносказаниями и обиняками, но я все же написал, что моему монашескому обету предшествовала жизнь грешная и даже страшная. Написал, что уже много лет я пытаюсь смыть с себя ужасные грехи молодых лет. Поэтому я посвятил себя служению Богу, именно Богу, но не людям, не миру, не Кесарю. Написал, что отныне и навсегда моя родина — вера, мои законы — Евангелие, мой меч — молитва. Что я готов претерпеть любые кары от священноначалия, и от мирской власти также, но решение мое твердо, и Бог да пребудет со мною.
Письмо в Петроград повез Вячеслав.
Вернувшись через день, он рассказал мне, как было дело.
Он рассказал, что Синод расположен все там же, на Сенатской площади, но в здании он занимает пол-этажа, если не менее того. Какие-то другие департаменты кругом, в их числе и Комитет религий. Одна радость, рассказал Вячеслав, что нашему обер-прокурору только две лестницы пройти, чтоб попасть в оный комитет, где он ex officio состоит первым заместителем председателя.
Сначала предполагалось, что Вячеслав лишь передаст пакет в канцелярию обер-прокурора и даже не спросит, когда ожидать ответа, потому что мое письмо, собственно говоря, ответа не требовало: это была не просьба, а уведомление.
Однако секретарь, узнавши, от кого письмо, очень разволновался, предложил Вячеславу присесть и выпить чаю и сказал, что господин обер-прокурор будет с минуты на минуту. Попросил непременно обождать.
Действительно, через пять минут вошел обер-прокурор, профессор Федор Августович Степун. Красивый, с бритым нерусским лицом — какое-то шведское лицо, по словам Вячеслава, у него было. Скуластое по-варяжски; и пышные седеющие надвое расчесанные волосы. Узнав от секретаря, кто сей монах, тут же пригласил Вячеслава в свой кабинет. Прочитал письмо, похмыкал и сказал, что я его просто без ножа режу. Дело в том — Господи, твоя воля, а я и не знал (подозревал, но уверен не был, и удостоверяться не хотел) — в том-то и было дело, что я, оказывается, стал знаменитым и высокочтимым монахом-затворником. Вот такие дела. Всего за два с небольшим года. И, как сказал Вячеславу милейший Федор Августович, обо мне слыхали и в Петрограде — мало того что слыхали — ко мне из Петрограда ездили! А я, раб Божий, и не знал. И не просто обычные богомольцы — но и сам наш высокоуважаемый Владимир Дмитриевич однажды инкогнито меня посетил, принял благословение и оставил сто рублей для бедных. Хотел оставить тысячу, но я, дескать, тысячу не взял.