— Значит, ты тоже хитрый. В смысле, у тебя тоже был Ангел. Свой небесный хранитель. Ангел Адольф.
— А что, был такой ангел? — я почему-то вдруг испугался.
— Даже два, — сказал Джузеппе. — Святой Адольф Саксонский и святой Адольф Кордовский.
— С ума сойти, — сказал я. — Первый раз слышу. Как хорошо быть язычником. Не было у меня никакого ангела, клянусь. Плевать я хотел на этих святых Адольфов. На обоих. Прости. Прости, святой отец…
— Пожалуйста, ради Бога. Они в Восточной Церкви не почитаются. Так что плюй на здоровье. Хотя лучше не надо. Потому что Ангелы — им все равно, веришь ты в них или нет. Они все видят. Ты был крещен?
— Да.
— Тем более, — он посмотрел в окно, на улицу: там как раз блеснуло солнце, отразившись в балконной двери дома напротив. — Тем более, — повторил он. — Ангелы все видят и руководят тобой. Они научили тебя, как уцелеть. Ты ничем не рисковал, а профит получил изрядный: патриот-с! Хотя и богема. Тем приятнее товарищу Тельману, — он усмехнулся.
— Я не знал, что англичане высадятся в Мурманске! — сказал я.
Почему Джузеппе вдруг стал такой злой?
Наверное, он вспомнил, как вдруг стал “влиятельным клириком, который не запятнал себя сотрудничеством с имперской властью”? Значит, он что-то чувствовал? Ага, он же прочитал статью Литвинова и догадался, что будет война и что Россия не устоит одна против всего мира, и понял, что ему лично будет выгодней всего? Марксист! Проницательный историк будущего! И не прогадал. А я ничего не чувствовал, я просто, сдуру, неизвестно почему, мне потом стыдно было…
— Ты не знал, конечно, — сказал Джузеппе. — Тебя вел твой Ангел… И меня тоже. Я тоже ничего не знал. Ни в тринадцатом году, когда убежал от троцкистов прямиком в храм Божий… Ни в семнадцатом, когда поборол соблазн окликнуть Макса Литвинова на улице, ни в тридцать восьмом, когда затворился окончательно… Многие погибли, еще больше народу пропало. То есть опустились, канули в безвестность, в нищету, в эмиграцию, черт-те куда. Но многие остались жить, и так ничего, более или менее неплохо. Обыкновенно. Что по нашим меркам просто прекрасно. И уверяю тебя, Дофин, не все, кто выжил, — подлецы, хитрецы или как-то по-особенному им повезло.
— Зачем же ты сказал, что я тоже хитрый? Тоже — как кто?
— Я просто тебе ответил, — засмеялся он. — Ты ведь первый назвал меня хитрым. Я пошутил. Мы же с тобой старинные близкие друзья, да?
— Да! — сказал я и снова сжал его руку.
— А друзья даже в самом трудном разговоре находят место для шутки! Правда?
— Правда, Джузеппе. Правда, мой дорогой, мой любимый друг.
Мне вдруг стало легко. Так бывает в три часа дня после вчерашней попойки — утром и в первой половине дня ломает и крутит, но вдруг во время обеда, когда съешь тарелку горячего супа — вдруг пот прошибает, и все — похмелье снимает как рукой, ты бодр, легок, чист и беспричинно радостен. Мне вдруг захотелось привстать и поцеловать его в щеку. Ну ладно, что за глупости.
Да, так на чем я остановился.
Мы думали, что Тельман злобен и туп, и только. Но нет! Когда русские начали как следует давить, он очнулся и словно бы даже переменился.
В сорок втором году он бросил клич: “Германия превыше всего!”.
Он вдруг сказал, он объявил, он просто-таки прокричал на внеочередном партийном съезде: “У нас в Германии живут разные люди, коммунисты, социалисты, националисты”, — ого! он признал, что у нас есть разные политические силы! “У нас есть простые рабочие и высокородные аристократы”, — просто два раза ого! — “нас многое разделяет” — три раза ого! — “Но есть нечто высшее, что нас всех объединяет, и это наша родина, наша вечная Германия! Германия, только Германия превыше всего, превыше классов, сословий и политических партий! Мы сражаемся за Германию! За землю отцов!”
Вот так. И это в стране, где само слово “родина” с тридцать третьего года было фактически под запретом. Восточная Пруссия готова была сдаться — и сдалась — русским, когда Набоков заявил о восстановлении чести немецкой аристократии. Эк, однако, ловко сказано — не восстановление прав (как он мог восстановить права?) — а именно чести.
Но Тельман вернул из тюрем фон Клейста и фон Фока. Которые с тридцать третьего года были просто Клейст и Фок, но получили назад свое “фон” и приняли командование ослабевшими армиями. Генерал фон Штауфенберг, ожидавший казни за попытку покушения на Тельмана, был прощен, возведен в фельдмаршалы и поставлен во главе новой ударной армии. Он-то, собственно, и возглавил контрнаступление — оказался талантлив, но страшно жесток, его боялись и не любили — но надо было что-то делать.