Через четыре дня я снова был на почтамте.
Я предполагал, что письмо будет примерно такое. Глупое:
“Ах, дорогой господин Гитлер, как я рада, что Вам понравилась моя открыточка! Я так старалась!.. Правда, хорошенькое платье у девушки? Вы догадались, что это Вы и я?”
Или горькое. Фаталистическое:
“Конечно, я сделала глупость. Сама не знаю, зачем. Вдруг неудержимо захотелось. Глупости, уважаемый господин Гитлер, бывают разные. Может быть, даже хорошо, что я живу не в Вене, а в Мюнхене. Прощайте”.
Или неожиданно умное. Ироничное:
“Вам на самом деле понравилось? Сразу видно человека с тонким вкусом. Ах, да! Вы же архитектор, дорогой господин Гитлер. Помнится, Вы обещали научить меня изящным искусствам, все объяснить мне про архитектуру…”
Но было ни то, ни другое, ни третье.
Ни глупость, ни горечь, ни ум. Просто длинное письмо, в котором Ева доверчиво и скучно описывала, как она провела день. Как она стояла в очереди за рыбными консервами, потому что в этот день обещали давать на талоны русского лосося, импортного, из России, в таких небольших банках. Наверное, и в Вене такие есть, не может быть, чтобы не было! Очень вкусно и практично: если сварить много риса, то можно сделать такой рисово-рыбный салат, этот красный лосось хорошо разминается и легко перемешивается с рисом. У нее были два неиспользованных талона на консервы, и ей удалось уговорить продавщицу их принять, так что она взяла шесть банок…
Я забыл тебе рассказать, Джузеппе.
В Германии при Тельмане — да и у нас в Австрии с тридцать восьмого года — были постоянные сложности с продуктами и с самыми простыми товарами. Не то чтобы народ голодал или ходил в лохмотьях — нет, конечно. Но все время чего-то не хватало. То рыбы, то мяса, то копченой колбасы, то горохового концентрата, то сахарной пудры, то яичного порошка. То настоящих кожаных ботинок (резиновая обувь и всякие эрзацы — этого было навалом), то плащей, то шерстяных или шелковых чулок. Хлеб и молоко, правду сказать, были всегда. Но надо было рано вставать и идти в магазин. Потому что к середине дня могло закончиться. Поэтому продавали не более килограмма хлеба и литровой бутылки молока в одни руки. “Килолитр” — была такая грустная шутка. Матери часто стояли с детьми. Или старики — чьи-то бабушка и дедушка — стояли парой. Чтобы взять два кило и два литра. Два килолитра.
При Тельмане вместо “покупать” стали говорить “брать”. Смешное слово, да. Но это отражает ситуацию. Если бы человек сказал “я купил хлеб” — на него бы покосились. Купить можно было деликатесные продукты, они продавались в отдельных магазинах.
Три слова: достать, купить и взять. То, что можно раздобыть только на черном рынке, или по знакомству, у людей, приехавших из-за границы, — “достать”. В деликатесных или модных магазинах — “купить”.
Все остальное — “взять”.
Потому что это были дешевые продукты. Социальные продукты, так их называли. Собственно, почти все продукты — кроме импортных, кроме русских крабов и икры, кроме греческого коньяка и итальянского сыра — были социальными. Дурацкая ситуация, на самом деле. С одной стороны, люди злятся, что еды не хватает, что за мясом, рыбой, хлебом и молоком нужно вставать в очередь. С другой стороны, люди довольны, что все стоит дешево. Каждый год 13 марта, в день, когда Тельмана избрали президентом, правительство выпускало декрет о снижении цен. Снижали их совсем чуточку, и всегда на какую-то ерунду — на маргарин второго сорта и на школьные пеналы. Люди понимали, что цены снижаются на залежалые и ненужные товары или на дрянь какую-то, и никакой прибыли с этого никому не будет. Да! Они все это понимали, но при этом были свято уверены, что Тельман снижает цены.
Вот так мы жили, дорогой мой Джузеппе. Вот к чему на деле привели все эти прекрасные беседы в кружке Клопфера. Все эти марксистские штудии и социалистические прожекты.
— Ты никогда не раскаивался, что ушел? — вдруг спросил Джузеппе.
— Куда?
— Не куда, а откуда. Из политики. Ты ведь нравился Леону. Леон ведь на самом деле говорил: “Этот парень нам еще покажет”. Я это слышал. И мне тоже так казалось. Что ты еще всем покажешь.
— Я? — я не хотел об этом даже говорить. — Что ты несешь, старый монах? Конечно же, нет. Миллион раз — нет! Смерть Леона — это было для меня чересчур.
— Ты испугался? — спросил он.
— Да! — сказал я, более чтобы прекратить разговор, чем правду сказал.
— Искренность украшает, — хмыкнул Джузеппе.
— Именно, — сказал я. — А ты, твое преосвященство, не жалеешь, что удрал? Без Леона и без этого женевского теоретика Ленина у тебя были все шансы… Был бы един в двух лицах, великий боец и великий мыслитель революции. Жалко, небось? Локти кусаешь, раскаиваешься?