— Едем в министерство! — решил Лозовский, охваченный азартом общественной деятельности.
Высадившись из такси на Центральном аэровокзале возле стеклянной башни Министерства гражданской авиации, он вызвонил из бюро пропусков начальника Главного управления пассажирских перевозок и объяснил, что привез список ста двадцати пассажиров на предмет дополнительного рейса в Благовещенск.
— Фамилия? — равнодушно и даже словно бы с некоторой брезгливостью спросил начальственный баритон.
Лозовский назвался и добавил, полагая, что фамилии нужны, чтобы выписать пропуск:
— Я не один, нас двое.
— Фамилия? — повторил баритон.
Майор назвал свою фамилию.
— Пройдите в здание аэровокзала к дежурному администратору, — распорядился баритон и отключился.
— Мне звонили, — прервала объяснения Лозовского дама в синем мундире «Аэрофлота». Она куда-то ушла, потом вернулась и сообщила:
— Рейс сто сорок три, Благовещенск, два места. Идите в пятую кассу.
— Но… Мы насчет дополнительного рейса, — возразил Лозовский, ощущая в своем голосе предательскую неуверенность.
— А назад мы что повезем? Воздух? У нас, молодой человек, хозрасчет.
— Майор, нас покупают, как проституток, — поделился Лозовский своим пониманием ситуации.
— Хоть покупают, а не задаром. С общественной работы всегда что-то перепадает.
— А морду начистят? Рыбаки! А?
— Пересидим в сортире, — проявил тактическую смекалку майор. — А потом мелкими перебежками с маскировкой на местности.
— Так вы берете места или не берете? — выказала нетерпение дама.
— Берем, берем! — поспешно заверил ее майор. А Лозовскому объяснил: — Ну, откажемся. Кому от этого легче? А так хоть очередь будет на два человека короче.
Это была не арифметика. Это была философия, подкупающая своей бесхитростностью. В ней было даже что-то народное. Володя вздохнул и согласился, удивившись не тому, что согласился, а тому, что сделал это почти без того отвращения к себе, с каким интеллигентный человек обычно делает подлости.
Рейс на Благовещенск уходил в восемь вечера. Последние полчаса перед посадкой Лозовский и майор просидели в багажном отделении аэровокзала, как в засаде. В самолет удалось проникнуть без осложнений. Но в тот момент, когда рассаживались последние пассажиры, над креслом Лозовского, старательно прятавшего глаза, навис давешний рыбак. Володя понял, что сейчас получит по морде. Это будет неприятно, но справедливо. А что справедливо, то не обидно.
Не то чтобы совсем не обидно, но все же не так обидно. Но рыбак дружески ахнул его по плечу пудовой ладонью и восхищенно сказал:
— Молоток, корефан! Сделал их! Сейчас взлетим и это дело обмочим. У меня есть.
И только тут Лозовский сообразил, почему многие пассажиры показались ему знакомыми и почему они улыбались ему и приветственно махали руками. Это были люди из очереди: командированные, рыбаки, парни и девушки в зеленых парадных форменках бойцов ударных строительных отрядов. Какая-то шестеренка повернулась в таинственном механизме «Аэрофлота», и аэропорт начали энергично разгружать. И хотя Лозовский не видел в этом никакой своей заслуги, он с удовольствием приговорил с рыбаком и майором бутылку «Столичной», до Новосибирска они провели время в душевной мужской беседе, после Новосибирска вздремнули и сели в Благовещенске, когда над Амуром только начало вставать огромное туманное солнце. Был какой-то очень прозрачный воздух. Багульник, сопки, близкий Китай. И было ощущение необычной яркости и полноты жизни.
Позже он не раз вспоминал эту командировку, в которой поначалу вроде бы и не было ничего особенного. Таких командировок у него случалось в год по десятку. Но в ту далекую весну, когда страна, еще не зная об этом, уже стояла на переломе эпох, словно бы какая-то новая острота зрения открылась ему. Так человек в случайно попавшейся на глаза газетной статье вдруг видит неожиданно глубокий смысл, которого не видит никто и которого там, возможно, и вовсе нет. Так в девушке, ничем не примечательной для тысяч людей, один из них вдруг открывает такую красоту и такую душевную глубину, что поражается, как он этого раньше не замечал и почему этого не видят другие.
Искра Божья тому причиной. Она упадает в душу человека и пробуждает ее. И преображается окружающий его мир.
Но всякий раз, когда это чудо происходило, в душе Володи Лозовского возникало щемящее чувство утраты. Жизнь ускользала — неостановимо, необратимо — многолюдная, полнокровная, яркая, как восточный базар, каких он насмотрелся в пору своих юношеских скитаний по Средней Азии. Тускнели краски, вымывались из памяти люди, оставившие в его душе след. Для этого он и хотел написать книгу — чтобы сохранить эту ускользающую жизнь для себя, утвердиться в ней, как укореняется в почве влекомое ветром семечко.
Не отдавая себе в том отчета, даже не думая об этом, он надеялся, что это поможет ему избавиться от чувства бездомности, которое преследовало его с того дня, когда в маленьком поселке под Краснодаром в знойный сонный послеполуденный час отец, потомственный кубанский казак, директор поселковой школы, вышел проводить его до калитки, потрепал по плечу, сказал: «Ну, с Богом!» и ушел досыпать. А Володя взял чемодан, дотащился с ним по солнцепеку до разъезда, на котором пассажирский поезд Новороссийск — Москва останавливался на одну минуту, и уехал поступать в Московский педагогический институт.
То, что он станет учителем, подразумевалось само собой. В его семье все были учителями. Отец преподавал химию. Мачеха — биологию. Мать тоже была учительницей. Никакого призвания к педагогике он не чувствовал, но и к другим профессиям интереса в себе не обнаружил. Потому и поплыл в русле семейной традиции.
Родители Володи разошлись вскоре после его рождения. Чтобы прокормиться в те несытые годы, мать уехала в Воркуту, где платили северные надбавки, преподавала математику в железнодорожном техникуме. Но к шестому классу сын стал отбиваться от рук, школу прогуливал, курил и однажды от него даже пахло вином. Мать запаниковала и отослала его к отцу. Так и получилось, что Володя познакомился со своим отцом, когда ему было четырнадцать лет.
У отца в поселке под Краснодаром его вольница кончилась. Кругом были учителя, дети учителей, жили при школе. Пришлось соответствовать. Школу он окончил прилично, хотя ко всем предметам относился одинаково равнодушно.
Исключением была литература. Полюбил он ее случайно. Однажды его вызвали к доске. На дом была задана комедия Гоголя «Женитьба». Поскольку накануне вместо Гоголя он всю ночь читал «Декамерон», обнаруженный в библиотеке отца среди старых журналов «Химия в школе», он понятия не имел, кто такая Агафья Тихоновна. Но ответил бойко, рассмотрел образ таинственной Агафьи Тихоновны в контексте нравов купечества и нашел общие корни с персонажами Островского, луч света в темном царстве. За ответ получил пятерку и понял, что из всех школьных предметов ему больше всего нравится литература.
Но литература — это было как-то не очень серьезно, чтобы сделать преподавание ее своей профессией. Ну что это, в самом-то деле, за профессия — растолковывать образ Агафьи Тихоновны? Поэтому он остановился на химии.
Отец часто цитировал Ломоносова: «Далеко простирает химия руки свои в дела человеческие». Химия — это было солидно. Уже в поезде, ночью, стоя в грохочущем тамбуре плацкартного вагона и жадно, с волнением от стремительно подступающей новой жизни всматриваясь в мелькающие огни полустанков, поднял планку и решил поступать не в пединститут, а на химфак МГУ. И видел себя уже не у школьной доски в заношенном, испачканном мелом костюме, объясняющим закон Бойля-Мариотта, а в белом халате, окруженном хорошенькими лаборантками, среди колб и реторт, в которых что-то булькало.