Выбрать главу

— Я умею, меня бабушка научила. Я за тебя помолюсь.

Лозовский улыбнулся:

— Помолись. Только вряд ли мне это поможет.

— Где?

— На Страшном суде, деточка. Там, где меня спросят: «Знаешь ли ты за собой этот страшный грех? Ты мог предотвратить смерть невинных людей, но даже попытки не сделал. Знаешь ли ты этот грех?»

— Что ты ответишь?

— «Да, скажу я, знаю». Меня спросят: «Сожалеешь ли ты об этом в сердце своем, раскаиваешься ли ты?» «Нет, я скажу, нет…» — Нет! — резко повторил Лозовский и грохнул кулаком по столу так, что мигнул экран монитора. — На могиле Коли Степанова я сказал себе: «Они за это заплатят». Я сказал ему: «Капитан Степанов, я тебе клянусь, что они за это заплатят!» Когда я увидел Христича, я сказал: «Они за это заплатят». Я сказал это себе, а не ему, потому что он уже не человек, а растение! Они за это заплатят, поклялся я. Потому что если такое оставлять безнаказанным, возможно все: новые Печатники, новые Дубровки, новая Чечня — все! Если такое оставлять безнаказанным, Россия превратится в ад. Она превратится в ад, и мои сыновья будут жить в аду! Так пусть лучше в аду буду я.

— Володя, мы будем там вместе, — добродушно проговорил Тюрин, выпуская из «эспрессо» струю кофе в чашку с надписью «Павлик».

— Ты-то при чем?

— А это я организовал утечку информации — сплавил в «Сиб-ойл» очерк Степанова с правкой Кольцова. И насчет региональных выпусков «Курьера», после которых Кольцов возьмет всех губернаторов за горло, и никакие «Сиб-ойлы» не смогут ему помешать. А заодно и о цене, которую намерены предложить англичане. Кофе хочешь?

— Хочу.

Тюрин налил кофе в кружку с надписью «Вова».

— Вы сошли с ума! — растерянно сказала Регина. — Вы оба сошли с ума! Володя! Петрович! Скажите, что вы пошутили! Это шутка, да? Дурацкая шутка? Ну, соврите!

— Если это шутка, то не очень смешная, — отозвался Тюрин. — Это не шутка, Регина, это жизнь. Которая дается человеку, как говорится, только один раз…

— И прожить ее надо, — закончил фразу Лозовский.

— Я буду молиться за вас обоих. Я сегодня поеду в Елоховский собор и буду молиться за вас всю ночь!

— Правильно, — одобрил Лозовский. — А утром ты, жопа, пойдешь в хорошую парикмахерскую, потом в бутик и оденешься так, чтобы мы с Петровичем мгновенно в тебя влюбились! И будешь ждать своего жирафа. И будешь счастлива. Ты обязана быть счастливой! И тогда, может быть, нам немного простятся наши грехи.

— Аминь, — заключил Тюрин.

Тело известного журналиста и видного демократического деятеля Альберта Николаевича Попова было доставлено в Москву и после гражданской панихиды в Центральном доме журналиста погребено на Троекуровском кладбище. На первой полосе «Российского курьера» был напечатан портрет Попова в траурной рамке. Портрет занял почти всю полосу, поэтому места для некролога осталось немного.

«Он был журналистом. Это была его профессия, его образ жизни и образ мысли.

Он никогда не уклонялся от выполнения профессионального и человеческого долга — так, как его понимал.

Он был принципиальным человеком и никогда своим принципам не изменял.

Он остро ощущал нарастающее неблагополучие мира. И его не минула чаша сия.

Он прошел свой путь от „Аз есмь“ до „Я был“…»

Подписал некролог новый главный редактор «Российского курьера» В. Лозовский.

В качестве нового главного редактора коллективу редакции Лозовского представил генеральный директор «Российского курьера» Броверман. Программное выступление нового главного редактора не заняло и минуты. Лозовский сказал:

— У нас есть карт-бланш на пять лет. Если за пять лет мы не превратим «Курьер» в финансово независимое издание, мы закроемся. Никакой новой программы у меня нет. Я могу лишь повторить то, что когда-то уже сказал. Курьер делаем мы. Он будет таким, каким его будем делать мы. Цензура только одна — наша совесть. Я ничего не буду говорить о свободе слова и свободе вообще. Скажу только одно. Свобода — в нас, а не вне нас. И пока она есть в нас, она есть в России. Спасибо. Все свободны.

Эпилог. Лучшая дорога нашей жизни

Каждый год восьмого мая к Татьяне приезжали гости — бывшие бамовцы, члены агитбригады «Синяя блуза» и просто знакомые — москвичи, питерцы, из ближнего и дальнего Подмосковья, из Калуги, Иванова, Твери. Иногда появлялся кто-нибудь из тех, кто так и остался на БАМе. Выглядел он странно, по нездешнему, диковато. Он приносил с собой острое понимание того, как огромна Россия.

Они отмечали не день победы советского народа над фашистской Германией. Это был не их праздник. Они отмечали свой праздник — день, когда по их участку БАМа прошел самый первый, самый медленный, радостный до слез поезд.

Всем им было уже под сорок и за сорок — лысоватые, усатые, пузатые дядьки, располневшие тетки. Форменные бамовские куртки бойцов ударных строительных отрядов, которые они привозили с собой, на них не лезли, приходилось просто набрасывать их на плечи. Лишь на Татьяне форменка сидела так же, как тогда, когда Лозовский впервые увидел ее. Но в этот день они снова были молодыми, они возвращались в свою молодость.

Стол из гостиной убирали, на ковер стелили палатку, на нее ставили банки говяжьей тушенки, бутылки портвейна «Агдам», если его удавалось достать, сухое вино. Пили, как и тогда, на БАМе, из эмалированных кружек. А потом появлялись гитары — тоже тех, давних времен, с надписями на деках: «Могот», «Беркакит», «Куанда», «Тында». И начинались песни.

Теща Лозовского, Серафима Григорьевна, таких посиделок не одобряла: есть же стол, есть стулья, есть скатерть и красивая посуда. Она поджимала губы и уходила на кухню смотреть телевизор. Дед, прогрессирующей глухоте которого не помогала никакая физиотерапия, важно сидел в углу, важно кивал, иногда говорил что-нибудь невпопад. Когда он начинал задремывать от выпитого вина, теща уводила его спать.

Сыновья Лозовского, Сашка и Егор, посматривали на бывших бамовцев с иронией, но не уходили, сидели со всеми.

Лозовского гости почему-то стеснялись, заводили с ним серьезные разговоры о политике. Чтобы не смущать их, он через некоторое время ссылался на срочную работу, уходил к себе, лежал на диване, заложив руки за голову, слушал их песни и немного завидовал их дружбе, сохранившейся через годы и годы, их БАМу, который был для них и молодостью, и свободой. Не было у него такой дружбы, он всегда был одиночкой.

Как волк.

Так было и на этот раз. Из гостиной, приглушенные двумя дверями, доносились звон гитар и негромкие, хорошо слаженные голоса:

Дорога железная, как ниточка тянется,А то, что построено, все людям останется…

И вдруг навалилась на Лозовского, сжала сердце лютая ледяная тоска. Он почувствовал себя одиноким волком на лунной морозной реке. Ему хотелось выть на луну.

Ему не хотелось жить.

В кабинет заглянула Татьяна, виновато попросила:

— Мы еще немножечко попоем, ладно?

— Ну конечно. Почему нет?

— А потом ты расскажешь мне обо всем, что было в эту странную зиму. Ты обещал!

— Да, — сказал он. — Обязательно расскажу.

Он соврал. И знал, что соврал. Ничего он ей не расскажет.

Потому что о том, что произошло в эту странную, в эту страшную Зиму, нельзя рассказывать никому.

Об этом нельзя рассказать.

Об этом можно только написать.

Он поднялся с дивана, включил компьютер, открыл новый файл и начал книгу, которая ждала этого часа без малого двадцать лет.

«Перед тем, как выйти из троллейбуса, он повернулся и громко, на весь троллейбус, но при этом проникновенно и даже с душевной доверительностью произнес:

— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!..»

Смерти нет. Пока человек жив, он бессмертен.

Аз есмь, говорю я вам, аз есмь!