Глава 2
МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА
Пребывание в этой нищей деревне вопреки нашим планам затянулось на час с лишним. Я спросил конакджи о том, где мы проведем сегодняшнюю ночь. Он ответил:
– Мы остановимся у Юнака; там вы лучше отдохнете, чем в этой деревне.
– Далеко ли до него?
– Мы попадем к нему в дом еще до наступления ночи. Можете быть уверены, что он тепло вас встретит.
Из благих побуждений я не стал больше его расспрашивать. Нам выгоднее было убедить его в том, что он пользуется нашим доверием.
Мы еще ехали по плоскогорью, но вдали уже показались громоздкие склоны; скоро мы достигли отрогов горного хребта. Справа от нас тянулись на северо-восток кручи Шар-дага. Мы приблизились к его юго-западному выступу; его подножие омывали холодные воды Черной Дрины. С севера в реку впадает Белая Дрина; после их слияния река поворачивает на запад, к Адриатическому морю – уже не столь отдаленной цели нашего путешествия. Отсюда, с того места, где мы теперь находились, до побережья моря было не более пятнадцати немецких миль по прямой линии. Через три дня мы могли бы туда прибыть. Но удастся ли нам это? Ведь предстояло преодолеть не одни лишь дорожные тяготы.
И вот мы оказались среди вздымавшихся к небу скал. До сих пор мы продвигались довольно быстро, хоть и ехали по бездорожью. Теперь мы петляли в почти непроходимых ущельях. На нашем пути лежали массивные глыбы. Нам преграждали дорогу мощные стволы, рухнувшие со склонов; лошадям приходилось карабкаться через них. Мы двигались вереницей. Наш проводник, конакджи, естественно, ехал впереди, а Халеф составлял арьергард. Я могу пояснить почему – он то и дело склонялся над свертком и не хотел, чтобы его поймали с поличным.
Мы снова свернули в ложбину, где всадники могли двигаться по двое в ряд. Я ехал предпоследним и из любезности к хаджи старался на него не смотреть. Он догнал меня и поехал рядом.
– Сиди, никто ничего не заметил?
– Что?
– Что я ем свиную ветчину; она запрещена нам.
– Никто этого не заметил; даже я.
– Тогда могу успокоиться. Вот только скажу тебе, что Пророк тяжко согрешил перед своими правоверными, запретив эту еду. Ведь у нее изумительный вкус. С ней не сравнится ни одна жареная курица. Как же так получается, что мертвая свинья пахнет гораздо-гораздо лучше живой?
– Все дело в обработке мяса. Его засаливают и коптят.
– Как это делают?
– Кладут мясо в соль, чтобы из него вышли соки и оно могло храниться долго.
– Ага, это и есть бастурма, о которой я слышал?
– Да. Потом мясо коптят, и дым придает ему аромат, который тебе так понравился. Насколько же далеко ты продвинулся в истреблении своих припасов?
– Ветчина съедена, но колбасу я пока не пробовал. Если ты позволишь, я отрежу кусок.
Он достал колбасу из седельной сумки и нож из-за пояса.
– Ты, конечно, тоже хочешь кусок, эфенди?
– Нет, благодарю тебя.
Как только я подумал о пресловутой обертке и о женщине, наверняка набивавшей колбасу своими руками, то об аппетите, разумеется, не могло быть и речи. Теперь я смотрел, как Халеф безуспешно пытается разрезать колбасу. Он рубил и рубил ее, но нож в нее не вонзался.
– Что там такое?
– О, она слишком крепкая, – ответил он.
– Крепкая? Пожалуй, ты имеешь в виду твердая?
– Нет, она не твердая, а очень крепкая.
– Может быть, там попалась небольшая косточка? Разрежь ее в другом месте!
Он приложил нож в другом месте; теперь пошло легче. Он понюхал отрезанный кусок; его лицо просияло; он ликующе кивнул мне и укусил колбасу. Он кусал и кусал ее, он крепко сжимал ее зубами и тянул обеими руками – напрасно!
– Аллах, Аллах! Эта колбаса как воловья шкура! – воскликнул он. – Но этот запах! Этот вкус! Мне надо справиться с ней, и я справлюсь!
Он кусал и тянул ее изо всех сил; наконец, ему удалось откусить ее. Твердая оболочка подалась – колбаса разломилась надвое. Одну половину он сжимал в руке; другая осталась у него во рту. Он принялся жевать; он жевал и жевал кусок, но не мог его проглотить.
– Что ты жуешь, Халеф?
– Колбасу! – ответил он.
– Ну так глотай ее!
– Пока не получается. Не могу никак откусить.
– Какой же вкус у нее?
– Превосходный! Но колбаса жесткая, очень жесткая. Жевать ее все равно, что воловью шкуру.
– Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
– Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял «эту штуку» и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел «эту штуку», глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
– Аллах, Аллах! – воскликнул он. – Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском – на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
– Что же ты кричишь? – спросил я с самой безобидной миной.
– О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
– Так скажи все-таки! Что случилось?
– О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
– Я все еще не понимаю почему?
– Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это – Laska es suba.
– Laska es suba? Не понимаю.
– Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это – повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
– Ты так думаешь?
– Да, так я думаю! – заверил он, сплевывая. – Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
– Вероятно.
– О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
– Какой ужас, Халеф!
– Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.
– Так выброси же это! – сказал я.
– Выбросить? Хорошо! Но что мне это даст? Мое тело осквернено, душа обесчещена, а сердце поникло в груди прямо как эта никчемная колбаса. Мои предки перевернутся в могилах, как ворочается все у меня в желудке, и сыны моих внуков зальются слезами, вспоминая сей час презренного чревоугодия. Я говорю тебе, сиди, Пророк совершенно прав. Свинья – это самая гнусная бестия на свете, соблазнившая род человеческий, это порождение чертовой матери. Да будет свинья истреблена среди тварей; да побьют ее камнями и изведут вредоносными зельями. Что же до человека, коему пришла на ум гнусная мысль набивать свой живот кусками трупа этой скотины, ее жиром и кровью, то этого умника надлежит во веки вечные жарить на адском огне в самой ужасной части преисподней. Ну а женщина, чья повязка попала внутрь колбасы, эту совратительница Халефа, погоняемая дурной совестью, пусть будет мучима день и ночь без перерыва, пусть она ощутит себя словно еж, все иглы которого вывернуты внутрь!