Почти май. Накануне моргала длинными ресницами света Венера. Так бесхитростно, светло и празднично. Но месяц срезал все проблески наивной радости, взгромоздившись не её место. Так и заносился до рассвета, ненужный никому, с клоком облака, зацепившимся за острый уголок заусеница и измятым лучиком, заимствованным из греческой боговщины, что вянул, таял, теряя счастливые очертания, и безвольно свисал из пустоты.
Уж, памятуя прошлогодний наказ, смирно проводит пальчиком по берегу пруда, гладит воду, трогает её нежно, зевая потягивается и притворно грустит, бок о бок с лягушонком. При моём появлении тот вздрогнул сперва, с видимым сожалением нырнул под лист кувшинки, а после, как разглядел, подплыл поближе и сидел, высунув голову по плечи, читая по складам губ: про приветы, и радость от первой с осени встречи:
– С добрым утром, малыш! Как же хорошо, что ты здесь!
Рассевшись по веткам, прямо над головой, галдят воробьиные, не страшась ужа, что копирует тени виноградных ветвей, слетаются к воде, сделать по глоточку «За здравие присутствующих».
Оглядев общество, я засмеялся невольно. Надо же, по воробьиным можно изучать азбуку, столько их вокруг: варакушка, воробей, ворон, вьюрок, деряба, дрозд, дубонос, дубровник, жаворонок, зарянка, зеленушка, зяблик… А ещё коноплянка, кукушка, ласточка… И далее, таким манером до самой «Я»,– без драк, минуя споры, поровну делят промеж собой всё, что должно быть разделено.
В такие мирные дни зримого заметного пробуждения, отчего-то вспоминается давняя знакомая, жизнь которой, с самого её рассвета, подкосила блокада. Беззубо балагуря, она рассказывала мне о том, как одну луковицу ели месяц, закладывая по слою за губу, чтобы удержать зубы в "гнёздах" дёсен…
– А вот же, не помогло, выпали, все, как один, – смеялась она так открыто и искренне, что тут же хотелось расплакаться ей в ответ. И плакалось, тихо и нестыдно.
– Не хнычь. Хочешь, я скажу, как узнать, что человек скоро умрёт? – предлагала она вдруг с таинственным видом, и вновь смеялась, наблюдая преувеличенными через очки близорукими глазами за ужасом в ответ её будничному, даже несколько равнодушному тону:
– Нет, нет- нет, пожалуйста, не надо, не говорите, а то я уйду!
– Да, сиди уж, трусишка, не скажу. Сам потом… поймёшь, коли что.
Однажды, когда накануне Дня Победы я пришёл поздравить её, мы сели пить чай с тортом. Невесомые куски суфле таяли во рту, она жмурилась от удовольствия, но не переставала подтрунивать надо мной:
– Это что, вот, помню, мы бегали к лётчикам на аэродром, выпрашивали глицерин. Знаешь, какой он вкусный!
– Глицерин?!
– Да… Жирный сладкий. На нём мама жарила картошку…
Я с ужасом гляжу на неё, в надежде, что это шутка, но она кивает и продолжает давить языком о нёбо кушанье, растягивая удовольствие.
Кусок мягкого суфле камнем застревает в горле и, не в силах больше терпеть и слушать рассказы обо всех этих ужасах, я выбегаю из комнаты, сдернув кепку с вешалки у выхода. На лестничной площадке останавливаюсь отдышаться, заодно вытираю нос рукавом, и слышу, как стуча костылями, раскачиваясь из стороны в сторону, идёт она, такая слабая, что давно уж не в силах спуститься на этаж к почтовому ящику, который сладко пахнет пылью и кошками.
Косточки её рук в браслетах вен путаются промеж складок детского фланелевого халата, несоразмерно большая, совершенно круглая голова едва держится на тонкой шее, глаза слезами стекают из-под очков:
– Ты ещё придёшь? Не бросишь меня?
Мне становится стыдно своего побега, и, чтобы как-то оправдаться, хрипло шепчу, подслушанное у взрослых:
– Вспомнил… про утюг, забыл. – и тут же, серьёзно, как большой, – Я не могу вас бросить, я – октябрёнок! Мне поручили!
– Ах, ну, коли так, можешь не приходить. Я тебя не выдам. – грустно соглашается она и пытается уйти, неуклюже помогая себе костылями.
Чувствуя, что мои уши сейчас просто разорвутся, так им вдруг стало жарко, в два прыжка одолеваю пролёт, и, не помня себя, крепко обнимаю её:
– Простите!
– Ну-ну, товарищ, отпусти, ты мне так последние кости переломаешь. Сходи-ка лучше за кормом для попугайчика, заодно и проветришься. – она растягивает синеватые губы в подобие улыбки и ползёт в квартиру, а я выбегаю на улицу, в почти уже май,– прощённый и … нужный, не только этой, едва уцелевшей в войне, девочке, но вообще, – всем на свете.
***
– Ой… пчела! Ужалит! Сделай что-нибудь!
– Ну, что ты кричишь, возьми, да убей.
– Нет. Никого нельзя убивать. Никогда.
Сплетни
Младший братишка ужа, что некогда мирно перезимовал в нашем подполе, покрывался серебристым налётом припёка, сох. По всей видимости, он набирал побольше солнца в лёгкие, чтобы отважиться на купание. Выждав время, наконец решился выяснить, как она, водичка. Перевесившись через порог гранитного берега, вытянул шею и стал приближаться к своему отражению, пока белая его шейка не приклеилась к поверхности пруда. Уж сделал один глоток, второй… А третий был прерван карасиком, который, промахнувшись, чмокнул его в губу. Он-то метил в забавного чёрного двухголового червячка, что дразнил его из оранжевой норки, а попал..! Ужик и карась смотрели друг на друга некоторое время, и, порешив никого не посвящать в обстоятельства сего недоразумения, разошлись каждый в свою сторону.