С молодыми друзьями происходят всяческие неприятности, из которых их по мере сил вызволяют старшие. Особенно — Аверкий, который хоть и пал, изваяв Сталина (вождь ему позировал), но зато стал невероятно влиятелен (возможно, имеется в виду и впрямь заступившийся за Бродского Шостакович). Сначала, ещё школьниками в пионерлагере, они обнаруживают бредовое письмо в бутылке некоей утопленницы, адресованное Господу Богу и пронизанное строчками Мандельштама; утешая ребят, Харитон поит их кагором, а Мария Шошина (дочь опального кубиста) лезет ко всем целоваться. Мальчик по фамилии Скляр на всех доносит — и дело с трудом заминают. Потом, на даче у Шошиных, лепят чучело для стрельбы из лука — в усах и с трубкой (вылитый Сталин), — и мальчик Скляр опять-таки на всех доносит. Потом у мальчика Скляра расстреливают отца по «ленинградскому делу» — и он от этого изменника родины отрекается. Потом мальчика Скляра вербует КГБ — и велит ему повнимательнее присмотреться ко всей честной компании. А честная компания между тем проходит свои — сугубо шестидесятнические — университеты. После чего в «Десяти заповедях» (Найман у нас православный) излагается Философия свободного мыслителя Зайцева, кавалера медали «За боевые заслуги», бывшего архитектора, кратковременного скульптора-формалиста. Передав эту крамолу по инстанции и выступив с «разоблачением» на суде (друзья, впрочем, его прощают), далеко уже не мальчик Скляр едет в Италию; Бенедиктова сажают (а потом высылают — и он становится знаменитым, но непоправимо несчастным диссидентом); Харитон женится на Марии, но рожает она от другого, — и история компании как таковой заканчивается. Правда, в девяностые годы всё вроде бы возобновляется, но далеко не мальчик Скляр за большие деньги подряжается изваять для грузин Сталина; гордая Мария разоблачает его в письме в западную газету; он принимается названивать ей с матерными оскорблениями и угрозами, Мария кончает с собой, а друзья бьют по морде и чуть не убивают Скляра, но в последний момент раздумывают — они ведь, подобно автору «Статуй», давным-давно христиане и умеют отличить мужской половой член от распятия (так в романе): распятие — перпендикуляр, а член — нет. «О статуях и людях» — типичное для позднего Наймана сочинение: ложь для узкого круга, замаскированная таким образом, чтобы она была понятна (и оскорбительна) лишь посвящённым. Ну и тем, кому подлинную — и подлую — суть происходящего на страницах растолкуют посвящённые. То есть всё те же ахматовские сироты, общим числом в четыре с половиной штуки, предстают на сей раз не стихотворцами, а почему-то скульпторами. И в антураже мастерских разыгрывают всё ту же пьесу — со Сталиным, с Ахматовой, со взаимными предательствами, перекрёстным пересыпом и чуть ли не всеобщим доносительством. А потом, на старости, все, кроме Наймана, оказываются у разбитого корыта. Ну и семьдесят лет — при любовном отношении к самому себе — это, знаете ли, ещё не старость.
2005
Репертуар Карузо
Поэтический перевод? Проникновенное пушкинское перевыражение? Высокое искусство? Заслуженно знаменитая отечественная школа?.. Вот уж чего не стало, того не стало! А то безобразие, что в последние пятнадцать — двадцать лет пришло ему на смену, удачнее всего вписывается в рамки старого еврейского анекдота: — Ви знаете, у великого Карузо таки нет ни голоса, ни слуха! — А ви что, слышали великого Карузо? — Таки нет, не слышал. Но Рабинович таки спел мне весь его репертуар! Классики поэтического перевода один за другим сошли со сцены: кто умер, кто устал, кто — в условиях свободы — избрал иное литературное поприще. Отшатнулись от высокого искусства и середняки, составлявшие в советское время более или менее профпригодный культурный слой, — ремесло перестало кормить. Поэтический перевод — даже в ярчайших образцах — стал занятием заведомо дилетантским, стал минутой редкого и случайного вдохновения, а то и отдохновения. Не согласны с этим лишь две категории переводчиков: графоманы и хитрованы. Они-то и выдают на-гора удручающе промышленные объёмы кое-как зарифмованных словес как бы с иностранного. Графоманы, впрочем, издавая собственные стихи за чужой звучной подписью или (чаще) вывешивая их в Сети, делают это хотя бы за свой счёт — и с садомазохистским удовольствием изничтожают затем друг друга. Хитрованы — их в советское время не пускали в перевод дальше грязной подворотни, именуемой поэзией народов СССР, — берут приступом (или измором) издательства и посольства, втюхивая профессионально и душевно далёким от поэзии людям убогие вирши и пожиная гонорары, гранты и премии. В издательствах смутно осознают, что вершины зарубежной поэзии в русских переводах издавать зачем-то надо. Вопрос только — в чьих? Тут как лист перед травой на пороге встаёт хитрован. У него всё переведено заново и, как он утверждает, не в пример лучше прежнего. В посольствах (и в культурных институтах, на посольства замыкающихся) знают: переводчиков с твоего языка нужно подкармливать. Вопрос только — каких? Хитрован поспевает и сюда — и в глазах у него (а шакалы сытыми не бывают) голодный блеск. В результате едва ли не при каждом издательстве, едва ли не при каждом посольстве заводится собственный Рабинович — и горе тому Карузо, репертуар которого он от начала до конца повадился исполнять. Горе целой литературе, превращающейся под его пером в макулатуру. В дураках издатель, в дураках заграница, в дураках и читающая публика: получается, что у великого Карузо и впрямь нет ни голоса, ни слуха! В выигрыше — Рабинович: он уже разучивает репертуар Паваротти или, чем чёрт не шутит, Хворостовского.