В середине третьей картины второго акта Жюль стал скучать. Заскучал и сам Меленг, игравший д'Артаньяна. Дюма прервал репетицию.
— Довольно, — сказал он решительно. — Все хорошо, но этого мало. Приношу мою сердечную благодарность, мои друзья, и прошу явиться на репетицию завтра в полдень. До свидания!
Жюль вышел из театра, вместе с Дюма.
— Почему так неожиданно вы кончили репетировать? — спросил Жюль. — Все шло хорошо, гладко…
— Все шло очень плохо, — вспылил Дюма. — И ты скучал энергичнее всех, да! Но это ничего, это меня не страшит, я пишу не для тебя и всяких других ценителей. Я пишу для публики, для зрителя простого, я адресуюсь к незамысловатым, добрым душам. И этот зритель скучал на репетиции. Я обратил внимание, что и пожарный, и уборщица, и плотники очень равнодушно относились к тому, что делалось на сцене. Зритель должен забыть, что он в театре, — он обязан быть там, где мои герои. Завтра актеры получат новый текст ролей.
— Так скоро? Я не ослышался, — завтра? — недоверчиво спросил Жюль.
— До завтра целые сутки, — наставительно проговорил Дюма. — Только то и хорошо, что пишется быстро, залпом, без пауз. Хорошая, плодотворная работа — это такая работа, которая держится на особом ритме, без перерыва. Все великие произведения создавались очень быстро, проверь, если сомневаешься. С семи вечера до часу ночи я переделаю весь первый акт. Шесть часов работы — двадцать страниц текста. Наслаждение, а не труд! Я заставлю их улыбаться, смеяться и плакать — всех этих плотников, пожарных и костюмеров! Пожарный кинет цветы в мою толстую физиономию, а не в корзину для реквизита! Вот увидишь, или я разучился писать!
На следующий день в полдень Жюль убедился, что Дюма не хвастал. Репетицию вели по новому тексту, в приподнятом настроении были все актеры и служащие; сам автор петухом расхаживал среди хохочущих и напевающих актрис и поминутно кричал «браво», азартно аплодируя вместе с пожарным и тетушкой Роллан,
— Месье — сам господь бог выдумки, — сказала тетушка Роллан. — Как хочется мне побыть на месте мадам Арну! Уж я сумела бы намять бока этому нахалу Будри! Вчера мадам Босон не знала, что делать, а сегодня — смотрите, как она хлещет по физиономии Будри! Так ему, так, дай еще, или я сама прибавлю!
Дюма ликовал. Первый акт удался превосходно. На ходу были внесены поправки во втором и третьем актах. Четвертый перенесли на завтра. Дюма спросил тетушку Роллан, не хочет ли она, чтобы Будри, в конце концов, был повешен. Роллан ответила, что вешать Будри не следует, но избить его до потери сознания надо и даже необходимо. Дюма дал слово, что так оно и будет.
На этих репетициях пустейшей, но ладно, профессионально скроенной и крепко сшитой пьесы Жюль учился нелегкому искусству управления судьбами литературных героев, умению заинтересовать, в нужный момент вызвать у зрителя смех или слезы, негодование или жалость. Жюля развлекали эти репетиции, но к спектаклю он отнесся с равнодушием: уж слишком легкой, пустой оказалась пьеса, чересчур запутаны были все положения, чего-то, по мнению Жюля, недоставало пьесам Дюма. Такие вещи могут приносить доход, развлекать зрителя, но им далеко до пьес Гюго. О, Гюго!.. Он бичевал, проклинал, гневался. Дюма развлекал, вызывая добродушный смех, и никого не хотел обидеть. Дюма приготовлял голое зрелище, — на это был он великий мастер; и здесь Жюль многому научился, что пригодилось ему в будущем.
В три дня, не прикасаясь к учебникам, Жюль написал одноактную пьесу «Пороховой заговор» и немного спустя, в течение одной недели, сочинил, по его собственному выражению, вовсе не трагическую «Трагедию во времена Регентства».
Пьеса эта была насквозь подражательна, — из каждой фразы, каждого положения, как из окна, выглядывал самодовольно смеющийся папаша Дюма. Жюль прочел свою пьесу двум плотникам и тетушке Роллан, и они, словно сговорившись, сказали:
— Месье Дюма очень утомился и потому написал так бледно и вяло…
— Да это же моя пьеса, моя, — тяжело вздыхая, прошептал Жюль.
— Ваша? — удивленно протянула тетушка Роллан. — Ну что ж, вы тоже можете писать пьесы; желаю удачи!
«Исторический театр» Дюма закрылся, — мелодрамы знаменитого романиста не собирали и одной трети зала. Дюма терпел убытки, заработки его снижались, долги росли.
— Не понимаю, что происходит, — говорил он. — Неужели я выдохся? Мой бог! Не может быть! Мой театр переходит к Севесту. Твой тезка Севест — полноправный хозяин моего родного театра… Подумать только, он назвал его «Музыкальным»! Что ж, посмотрим, что у него получится. Желаю ему удачи, бог с ним!
Из пьес Жюля ничего не получилось. Удачливый Дюма-сын сказал ему, что пьесы его вполне грамотны драматургически, сценичны, отличны по языку, но они не обременительны в смысле идей, — не тех идей, которые вовсе и не нужны, а тех самых, без которых вообще нет пьесы.
— Они — бенгальский огонь, ваши пьесы, — сказал молодой Дюма. — Они свидетельствуют о том, что вы талантливый человек. Но, как видно, одного таланта мало. Нужно уметь огорошить публику, показать ей самоё себя, ткнуть ей пальцем в нос и глаза!
— Вы правы, — согласился Жюль, — нужны мысли, идеи…
— Но не в том смысле, в каком вы думаете, — поправил Дюма. — Критиковать распоряжения правительства совсем не наше дело. Заступаться за этих обездоленных и всяких так называемых угнетенных поручим кому-нибудь другому.
Жюль спросил: чье же это дело? Гюго считает, как об этом свидетельствуют его стихи и пьесы, что писатель обязан везде и всюду быть критиком общества, наставником, вожаком. Дюма замялся и сказал, что Гюго не писатель, не художник, а политик. Театр — не трибуна в парламенте. Политика и искусство — вещи несовместимые.
— А вы как думаете? — спросил молодой Дюма.
— У меня на этот счет иное мнение, — ответил Жюль. — Я не подпишусь сегодня под тем, что вы сказали. Что касается Гюго — я готов драться за Гюго!
Пришел Барнаво и принес письмо в голубом конверте. В нем вчетверо сложенная бумага с угловым, штампом: «Глобус», фирма учебных наглядных пособий, представительства во всех городах Франции, а также в Берлине, Лондоне и Мадриде. Жюля уведомляли, что его разрезной глобус потребовал дополнительного изготовления в количестве трех тысяч экзем-пляров, за что фирма обязуется уплатить изобретателю одну тысячу франков. Подпись. Число, год, месяц.
К этой официальной бумаге приложена записка: «Милый Жюль! Не соглашайся: тебе дают половину того, на что ты имеешь право! Проси две тысячи, тебе дадут, я знаю. Иногда, чаще по вторникам, я заглядываю в контору с двух до четырех. Жанна».
Жюля восхитила и обрадовала официальная бумага и погрузила в меланхолическую грусть записка.
Жанна!..
Не только ты, Жанна детства, отрочества и юности, но девушки вообще, все эти Мари, Мадлены, Клотильды, Франсуазы, Сюзанны, Сильвии, Мюзетты, Рашели, Роксаны и Мими… Они восхитительным хороводом окружили Жюля, улыбнулись полуиронически, полупрезрительно, немного лукаво и очень насмешливо и хором воскликнули: «Ты живешь замкнуто, одиноко, не так, как следует жить в твои годы, ты забыл, что на свете, помимо книг, пьес и римского права, существуем и мы…»
Жюль вслушивался в голоса молодости, жизни, и тоска наваливалась ему на сердце. Как много сил, хлопот, энергии отдает он театру, университету, знакомствам с писателями, а молодость тем временем проходит… Он и не заметил, как подошел двадцать второй год его жизни. Жанна потеряна, но Жюлю улыбаются сотни других Жанн, когда он идет по улице, отдавшись размышлениям о своем настоящем и будущем. Он совсем не обращает внимания на перегоняющих его девушек в плиссированных юбках, в ботинках со шнуровкой до самых колен, в шляпках, похожих на цветочные корзиночки. А какие чудесные вуальки носят парижанки! Синие, полупрозрачные, с вышитыми паучками и бабочками на том месте, где вуалька касается щеки; бледно-розовые, с маленькими серебряными колокольчиками возле уха, черные и белые с разрезом для поцелуя, серебристые и словно вытканные из золотых нитей с ярко-красной розой там, где вуалька прикрывает лоб… А какие чулки носят сегодня парижанки! В стрелку, квадратиками, кружочками, — чулки, вытканные густо, а есть такие, что ничем не отличаются от паутинки. Как подумаешь — сколько осторожности нужно, чтобы натянуть такую диковинку на ногу!..