Выбрать главу

— Я ревную вас к Реклю, — нерешительно произнёс Груссе.

Географ и политический деятель, Жак Элизе Реклю, приятель Жюля Верна, совсем недавно возвратился из длительного путешествия по Европе, Африке, Северной и Южной Америке. «Всемирная география» Реклю служила Жюлю Верну основным источником, откуда он черпал географические описания. Друзья виделись друг с другом почти ежедневно. Груссе шутя говорил: «Вы почти одногодки, — Реклю моложе вас только на два года, но, наверное, вы и умрёте в один и тот же день…».

Груссе ошибся только на два месяца…

— Всем друзьям моим, — любил говорить Жюль Верн, — я завещаю долголетие, чтобы они могли увидеть торжество науки, которая объединит народы и сделает их счастливыми!

Друзья возражали, они делали поправку на одно немаловажное обстоятельство, а именно: в чьих руках окажется наука. Они указывали на романы Жюля Верна, приобретавшие всё более обнажённую социальную и сатирическую остроту.

— Ваш пафос подчас приобретает очень гуманистический характер, — указывал Груссе. — Думаю, что происходит это не случайно, а в результате глубоких раздумий, размышлений. Путь ваш труден, извилист, — я желаю вам ещё десять лет на то, чтобы вы увидели…

— Десять лет? — рассмеялся Жюль Верн.

— Десять лет на то, чтобы увидели и поняли, — уточнил Груссе, — и тридцать лет на дальнейшую деятельность. Пожелай я вам ещё пятьдесят лет жизни — вы расхохочетесь, мой друг!

— Что же мне надо понять? — спросил Жюль Верн, настороженно ожидая ответа.

Груссе пожал плечами.

— То, что не совсем понятно и мне, — откровенно сказал он. — Мне лишь понятно одно: одной науки для блага людей недостаточно. Нужна ещё какая-то сила, которой наука будет служить…

Глава пятая

В полную меру сил и таланта

Американская и английская критика после выхода в свет романа Жюля Верна «Плавучий остров» всё чаще стала писать об угасании, упадке таланта «великого французского мечтателя». Английская критика, возможно, ошибалась вполне бескорыстно; что же касается американской, то здесь бескорыстие отсутствовало абсолютно: пером газетных и журнальных критиков водили подлинные хозяева Америки — представители банков и промышленности.

Американские миллионеры построили плавающий остров, на котором расположился город-курорт — длиной в семь, шириной в пять километров, весь целиком из металла. Жюль Верн шутя говорил, что у каждой нации своё представление о райской жизни и что ему больше всего по душе рай магометанский: он безобиден, в нём всё как в сказке — много вкусной еды, красивых женщин и чуть-чуть забот о завтрашнем дне, коль скоро есть красивые женщины. Рай христианский — сплошная абстракция, полная противоположность аду, в котором всё конкретно, до костра и огромных котлов и сковородок включительно. Рай американский…

— Больше того, что у них имеется на плавающем самоходном острове, им не надо, — говорил Жюль Верн. — Они мечтают о праздности и, надо полагать, лучшего рая и не желают. Если моя Мишо в загробной жизни видит ветвистую яблоню, плодоносящую круглый год, то американцам достаточно здания банка с полным штатом служащих и чтобы в сейфах сохранялся весь мировой запас золота. Но там, где всё держится на золоте, на корысти, пышным цветом расцветают эгоизм, соперничество злых намерений. Эти свойства страшны и опасны не только для нации, но и для других народов: свойства эти издыхают только в громе и дыме войны…

Население острова в романе Жюля Верна ссорится между собою, разделяется на партии, затевает войну, и в конце концов остров погибает, разорванный на части своими же машинами, приводящими его в действие, — по вине владельцев «Стандарт-Айленд».

Осторожно отзывалась об этом романе и французская критика. Она не говорила об упадке таланта Жюля Верна, но давала понять, что творчество его испытывает некий кризис, что романист резко повернул в сторону и вместо того, чтобы по-прежнему прославлять науку, стал сочинять злые памфлеты. «Читатели с нетерпением ждут от своего Жюля Верна приключений на суше и море…» — писали рецензенты.

— Мои читатели получают только то, во что я свято верю, то, что я люблю и ненавижу, — говорил Жюль Верн, читая критику. — Молчание Америки мне понятно. Есть у меня ещё кое-что на примете. И всегда только наука, только бескорыстное пользование её благами!

Жюль Верн был стар, но возраста своего не чувствовал, и, если бы не двоил левый глаз, если бы не резкая боль после работы в правом, Жюль Верн трудился бы не только утром, но и поздно вечером.

— Какое это счастье, какое наслаждение — труд!..

На часах десять минут шестого, а Жюль Верн уже за своей конторкой. Очень трудно начать главу. Фраза должна быть неожиданной даже и для себя, словно кто-то предложил её, а ты сомневаешься, хотя сочетание слов в ней, её походка, интонация и физиономия (да, да, фраза имеет лицо, которое в одном случае улыбается, в другом оно печально) не вызывает никаких возражений; легко и просто встаёт на своё место вторая фраза, за нею третья и так далее. И только после того, как напишешь первую страницу, убеждаешься в том, что начало первой главы не там, где она вообще начинается, а где-то посредине и именно там, откуда возникает действие, сцена, картина. Жюль Верн старается давать для глаза, а не для уха читателя. Когда есть нечто для глаза, само собою отпадает нужда для уха.

Первая и вторая страницы даются большим трудом, требуют много усилий. Но как только переходишь к страницам третьей и четвёртой, всё вдруг становится и лёгким и приятным. Кажется, что тебе кто-то нашёптывает, подсказывает, диктует; и если герой улыбается — улыбаешься и сам, и если герой гневается — вслух гневно говоришь и сам. Жюль Верн работает и играет; любопытно посмотреть на него со стороны, когда он стоит за своей конторкой и довольно потирает руки или кому-то грозит пальцем и весело, раскатисто хохочет. Светит солнце. Где-то поют дети, им подтягивает мужской голос; дым из трубы соседнего дома вьётся спиралью и тает. В дверь кто-то стучит. «Войдите!» — говорит Жюль Верн.

В кабинет входит молодой, но уже сделавший себе имя адвокат Раймонд Пуанкаре. Он просит извинить его — дело не терпит отлагательств.

— Вас обвиняют в том, — неторопливо начинает Пуанкаре, — что вы будто бы оклеветали нашего учёного Тюрпена в своём романе «Равнение на знамя», — вы изобразили его сообщником разбойников с Бермудских островов. Я не читал этого романа, простите. Обвинение смешное, но оно обвинение. Мне придётся помучиться и понервничать. С одной стороны, — Пуанкаре театрально жестикулирует, — обвинитель отожествляет себя с изменником родины! Это уже…

— Чёрт знает что! — смеётся Жюль Верн. — Наш Тюрпен, изобретатель мелинита, пытался продать своё изобретение за границей. Герой моего романа Томас Рош несколько напоминает Тюрпена, но…

— Вы знакомы с ним? — спрашивает Пуанкаре, расхаживая по кабинету.

— Я хорошо знаком со всеми крючками и петельками юридической науки, и потому вопрос о личном знакомстве отпадает: знакомый не потянет в суд по такому поводу!

— Наиболее опасные враги наши — это все те, кто хорошо знает нас, — самодовольно произносит Пуанкаре, не называя автора этой весьма дряхлой от старости сентенции. — Хорошо уже и то, что судиться с Жюлем Верном означает идти в бой против целой дивизии в то время, когда у тебя только один взвод.

Пуанкаре самодовольно выпрямился, помахал цилиндром, огладил свою бородку, ту самую, которая спустя пятнадцать — двадцать лет всеми карикатуристами будет изображаться в виде копий и молний, направленных на противников Франции вообще и врагов лично его, французского президента. Жюль Верн дал понять, что он польщён сравнением себя с дивизией. Пуанкаре расшаркался и водрузил цилиндр на свою голову чуть набекрень, — так он надевает его всегда после удачно проведённого процесса в суде.

— Я решил не щадить самолюбия этого Тюрпена, — заявил Пуанкаре, уже стоя на пороге. — Я спрошу его, как говорится, в лоб: на какую именно сумму вы рассчитывали, затевая этот нелепейший фарс?..