«Я выручил товарища, мне от этого плохо, я не должен поправлять это плохое за счёт успеха товарища», — размышлял Жюль, и эти размышления облегчали его и даже радовали.
Что же происходило с учителем? Он захлопнул журнал, резко отбросил его в сторону; журнал скользнул и упал на пол. Подбежал дежурный и поднял его. Учитель поднялся со стула, костяшками согнутых пальцев оперся о стол и трагическим голосом, искусно поднимая и опуская его в нужных местах, проговорил:
— Мой дорогой Жюль Верн! Твой ответ и последовавшая за ним демонстрация возмутили меня до глубины души! Одной плохой отметки я нахожу недостаточно. Чрезвычайно недостаточно! Я очень прошу тебя побеспокоить твоего отца, как это ни грустно для меня. Иными словами, прошу тебя завтра же прийти в школу вместе с высокоуважаемым месье Пьером Верном…
Он сделал длительную паузу, глядя на сидящих перед ним учеников так, как актёр смотрит на ряды партера.
— Иногда позволительно, — продолжал он с тем же декламаторским пафосом, — вовсе не знать урока, за это полагается самый низкий балл, но непозволительно садиться на место, не получив на то разрешения. Вы сами слышали, каким тоном было сказано: «разрешите сесть». Не тоном просьбы, а тоном утверждения, — да, да! Вот, дескать, я сажусь, но… Это демонстрация! Незнание урока плюс демонстрация! За это полагается…
Он уже устал. Он никогда так много не говорил за один приём. Он был мастером «полувздоха», как отзывались о нём балагуры из Нантского клуба. Он опять достал свой платок, пустил волну благоухания и, никак не употребив его, снова заложил за манжету.
— За это полагается личная беседа с отцом провинившегося, — продолжал он. — Провинившийся, таким образом, наказывает своего отца, отрывает его от дела, огорчает его. Что поделаешь, иначе нельзя. Итак, ты понял меня, Жюль?
Жюль глубоко вздохнул.
Все товарищи смотрели на него.
Жюль встал и вежливо, как полагается, ответил:
— У меня отличная память, месье де Ляфосс. Я охотно исполню вашу просьбу, накажу моего отца. Кстати, он завтра свободен. Он с удовольствием поговорит с вами. Разрешите сесть?
Учитель долго молчал. Он закрыл глаза и, видимо, о чём-то думал. Наконец последовал ответ:
— Стой так до конца урока!
Где-то, совсем близко от той парты, за которой стоял Жюль, булькнул звонок, возвещающий конец урока…
Глава пятая
Мечты
В приморскую гавань Нанта ежедневно приходили корабли из Англии, Португалии, Испании и других стран. Большие торговые корабли бросали якоря и принимались за выгрузку, погрузку или ремонт, а потом снова плыли — на юг или север. Раз в неделю приходил бокастый, широкотрубый «Нептун», он пришвартовывался у пристани, матросы сходили на берег, и начиналась выгрузка товаров.
«Нептун» принадлежал купеческой компании Дюаме, владевшей в Нанте двумя универсальными магазинами и фабрикой по переработке рыбы в консервы. «Нептун» увозил кефаль и макрель, крабов и устрицы и оставлял жителям Нанта бумагу и табак, кожу и всевозможную галантерею, без которой как будто можно было и обойтись, — из Парижа в изобилии поступали в Нант те же пустяки и мелочи. Однако подтяжки из Лондона покупались охотнее, чем те, что изготовлялись в Париже, и местные модницы полагали, что испанский шёлк гораздо лучше лионского, а португальский зубной порошок значительно приятнее того, который продаётся под маркой «Грегуар и Компания, Марсель».
В гавани всегда было многолюдно и весело. Сюда ежедневно заглядывал Жюль. Здесь у него имелось своё любимое место — высокая чугунная тумба, видом своим напоминавшая гриб с приплюснутой шляпкой. От этой тумбы до берега было не более двадцати метров. Здесь пахло краской, углем, смешанным ароматом тканей и парфюмерии, водорослями и — ещё тем тревожно-смутным и неуловимым, что ведомо одним лишь мечтателям, фантазёрам, поэтам.
Жюль принадлежал к их числу. Он мог часами сидеть на своей тумбе и видеть и слышать совсем не то, что видели его глаза и слышали уши. Для всех людей, посещавших эту часть города, пароходный гудок был обычным пароходным гудком — густым рокотанием баритонального тембра или резким вскриком, словно гудок был живым существом и ему наступили на ногу. Впрочем, так представлять себе гудок мог опять-таки один лишь Жюль, и, наверное, одному ему во всём Нанте слышались в тигроподобном рокоте больших кораблей зовы в далёкие заморские страны, в девственные леса и необъятные прерии, а в коротких сигнальных гудках маленьких пароходов ясно и несомненно звучали для Жюля такие слова, как Африка, Кордильеры, Суматра, Ява — волшебные, пряные слова, имевшие для мечтателей всего мира десяток смыслов и тысячу ассоциаций.
Как велик мир, как чудесно его устройство, сколько тайн, загадок и сюрпризов скрыто от глаз Жюля за тонкой, зеленоватой чёрточкой горизонта, укрыто толстым слоем туч, побывавших в тех краях, которые уже ведомы Жюлю, — они освоены, заселены, колонизированы его воображением!.. Однажды он сказал Леону Манэ:
— Изобрести бы такую машину, которая могла бы перелететь океан и спуститься, где только захочется её капитану… А то — построить такой корабль, чтобы он ходил под водой!.. Набрать туда всякого съестного и плавать сколько угодно! А то забраться к центру земли и пожить там месяца два.
Леон Манэ, близоруко щурясь, разглядывал своего друга и понять не мог, зачем, к чему изобретать подводную лодку, если уже есть пароход… Для чего забираться к центру земли, когда учёным достаточно работы и на её поверхности. Не проще ли купить билет и проехаться до Гавра или Лиссабона.
— Нет, Леон, это скучно, — говорил Жюль. — Меня интересуют люди и их мечты. На днях мама сказала мне: «Ты с луны упал, что ли!» А я ей ответил: «Погоди, лет через двести, а может быть, и раньше, родная мать такого же Жюля уже не скажет так, потому что она сама будет летать на Луну для того, чтобы скинуть с себя лишний жир. Ведь на Луне не ходят, а прыгают!»
Фантазия, польщённая молчаливым восхищением Леона Манэ, безудержно заработала.
— Я сам придумаю человека, который сумеет объехать вокруг света в… ну, в сто дней! — сказал Жюль.
— Это невозможно, — возразил Леон Манэ.
— Всё возможно, когда человек захочет, — упрямо проговорил Жголь. — Сто дней, не больше!
— Сто пятьдесят, — поправил Леон Манэ,
— Приходи ко мне, и я покажу тебе на моём глобусе маршрут кругосветного путешествия, — сказал Жюль.
— Ты начитался Фенимора Купера[3], — рассмеялся Леон Манэ.
— Фенимор Купер ходит по земле и видит индейцев, — сказал Жюль. — Это очень интересно, но это не мечты, это то, что есть. Я хочу, чтобы были мечты, чтобы было то, чего ещё нет.
— Ну и пусть всё это будет, — махнув рукой, сказал Леон Манэ. — Мечты… У наших родителей совсем другие мечты. Мой отец, например, мечтает о том, чтобы я ехал в Париж и стал юристом.
— Мой тоже, — улыбнувшись, произнёс Жюль. — Поедем вместе, Леон! В Париже, наверное, интересно. Только я не буду юристом. Не хочу. Скучно. Наш де Ляфосс в беседе с моим отцом заявил, что из меня выйдет канатоходец. Честное слово, так и сказал: канатоходец. Мой отец расхохотался. Он хохотал весь день.
— Тебя наказывают? — спросил Леон Манэ.
— Очень редко. И очень нестрого. Лишают карманных денег, не берут в театр…
— Это, по-твоему, нестрого?
— Да, нестрого потому, что разрешают мне посещать театр и одному, без сопровождения папы и мамы. Ну, а карманные деньги… это пустяки, карманные деньги. Когда у меня нет денег, я чувствую себя даже лучше: можно сидеть дома и мечтать. Послушай, Леон, оставь меня! Мне очень хочется побыть одному.
3