Подошел герцог, и Любен начал ласкать ему член левой рукой, а правой поливать горячее масло на наши ягодицы. К нашему счастью, оргазм хозяина наступил быстро.
– Жги их, испепеляй, поджаривай их! – кричал его светлость, сбрасывая свою сперму, которая смешивалась с раскаленной жидкостью, превращающей наши тела в копченый окорок. – Жги этих похотливых самок, я кончаю!
Из этой мясорубки мы вышли в таком удручающем состоянии, что его лучше всего описал бы хирург, который в поте лица трудился десять дней, чтобы стереть печать, оставленную герцогом на наших телах. К счастью, на мои ягодицы попало всего лишь несколько капель кипящего масла, так что я доставила лекарю гораздо меньше хлопот, чем остальные из нашего квартета, а самую юную мучители отделали так, будто она побывала в ванне с кипящей смолой.
Несмотря на раны, которые вызывали невыносимую боль, я сохранила самообладание и, когда мы вышли из дома, улучила момент, нырнула в кусты, схватила сверток и незаметно сунула его под юбки; таким образом, страдания мои оказались вознаграждены, и я могла поздравить себя с успехом. Встретившись с Дювержье, я сурово попеняла ей за то, что она подвергла меня столь опасному испытанию; какое право имела она поступать так, гневно спросила я, если знала, что я больше не собираюсь жертвовать собой ради ее блага. Вернувшись домой, я сразу легла в постель и приказала передать Нуарсею, что нездорова и хочу, чтобы несколько дней меня не тревожили. Он ни капельки не был влюблен в меня, как, впрочем, ни в кого другого, еще меньше он был расположен тратить время на то, чтобы утешать и выхаживать больную, и, лишний раз подтверждая свое великолепное философское безразличие, Нуарсей так ни разу и не подошел к моей постели; зато его жена, более мягкая по натуре и более дипломатичная, дважды навестила меня, правда, воздержавшись от слез утешения. На десятый день я почувствовала себя совсем хорошо и выглядела лучше, чем прежде. В тот день я проверила свою добычу – в кошельке было триста луидоров, бриллиант стоил минимум пятьдесят тысяч франков, а часы – тысячу. Теперь, вместе с прежними накоплениями, я была обладательницей приличного состояния, которое могло приносить мне двенадцать тысяч в год, и я решила, что с таким приданым пора действовать самостоятельно, а не оставаться игрушкой в чужих жадных руках.
Прошел год. За это время я кое-что предприняла самостоятельно, и весь доход от своих амурных приключений полностью оставила себе. К сожалению, однако, ни одно из них не дало мне возможности проявить свои способности к воровству, а в остальном я по-прежнему оставалась верной ученицей Нуарсея, мишенью его похотливости и заклятым врагом его жены. Хотя наши отношения отличались взаимным безразличием, Нуарсей, никого никогда не любивший, питал глубокое уважение к моему уму и продолжал оказывать мне лестные знаки внимания; все мои желания исполнялись незамедлительно, и, кроме того, мне выделили на карманные расходы двадцать четыре тысячи франков в год, к этому надо прибавить двенадцать тысяч ливров ежегодной ренты, и вы согласитесь, что дела мои шли совсем недурно. Мужчины меня интересовали мало, и интимнейшие свои желания я удовлетворяла с двумя очаровательными женщинами, с которыми часто встречалась и предавалась самым изысканным и экстравагантным наслаждениям.
Однажды одна из моих наперсниц, которая особенно мне нравилась, сказала, что некий молодой человек, ее кровный родственник, оказался в большой беде и что мне достаточно замолвить слово перед своим любовником, и тот, благодаря своей близкой дружбе с министром, может одним махом решить это дело. Она добавила, что если я соглашусь, несчастный юноша сам придет ко мне и все расскажет. Что-то дрогнуло в моем сердце, возможно, это было желание сделать хоть кого-то счастливым – фатальное желание, за которое Природа, не бросившая в мое сердце ни одного семени добродетели, должна была покарать меня на месте, – и я согласилась. Вскоре юноша пришел, и – о, Боже! – каково было мое изумление, когда я увидела перед собой Любена. Я с трудом скрыла свое беспокойство, а он уверил меня в том, что бросил службу у герцога, рассказал какую-то дикую и в высшей степени запутанную историю, и я обещала сделать для него все, что смогу. Предатель ушел, очень довольный, как он сказал, тем, что наконец-то, после долгих поисков, нашел меня. Несколько дней о нем ничего не было слышно, и все это время я ощущала какое-то смутное волнение и даже растущее недоверие к протеже моей альковной подруги, которая, как позже оказалось, заманила меня в ловушку, хотя я так и не узнала, намеренно она это сделала или нет. В таком состоянии я пребывала, когда однажды вечером на пути домой из театра «Комеди Итальен» мою карету остановили шестеро мужчин, направили на сопровождающих слуг пистолеты, заставили меня выйти и втолкнули в стоявший в стороне фиакр, крикнув кучеру: «В „Опиталь“!»[62]
«О, Господи, – подумала я, – неужели это конец?»
Однако, собрав все свое мужество, обратилась к похитителям:
– Вы не ошиблись, господа?
– Прошу прощения, мадемуазель, если мы ошиблись, – ответил один из негодяев, в ком я тотчас признала самого Любека. – Дело в том, что мы, по всей вероятности, действительно ошиблись, и даже очень, потому что вас надо везти прямиком на виселицу, но до официального расследования вас поместят в «Опиталь», потому что из уважения к господину де Нуарсею полиция не хочет сразу воздать вам по заслугам, однако мы надеемся, что отсрочка будет недолгой.
– Ну что ж, – с угрозой ответила я, – посмотрим. Но берегитесь, мой юный друг, берегитесь, как бы тем, кто самонадеянно посмел напасть на меня сегодня, завтра не пришлось горько раскаиваться в своей наглости.
Меня бросили в маленькую грязную камеру, где я провела в полном одиночестве тридцать шесть часов, слыша за стеной только шаги тюремщиков.
Возможно, вам будет интересно знать, друзья мои, о чем я думала во время заточения. Буду с вами откровенна и опишу свои мысли как можно подробнее и точнее.
Во-первых, и в несчастье я сохранила то же хладнокровие, которым отличалась в счастливые дни; во-вторых, я не чувствовала никакого раскаяния – только холодную злость на самое себя за то, что поддалась минутной слабости и тут же оказалась в дерьме; в-третьих, я чувствовала решимость, глубокую решимость никогда впредь не допускать добродетель в свое сердце. Быть может, я была немного опечалена тем, что полоса удач так внезапно – но, конечно, временно! – прервалась, однако в моем сердце не было ни капли сожаления, ни грамма раскаяния, ни тени намерения начать жизнь с чистого листа, если только удастся выбраться отсюда, и ни малейшего желания обратиться к религии на случай, если придется умереть. Вот что я чувствовала в эти два кошмарных дня, говорю вам истинную правду. Признаюсь, однако, что беспокойство за свою жизнь и свободу все-таки оставалось, хотя разве в далеком прошлом, когда поведение мое было безупречно, я была свободнее? Итак, было беспокойство, но теперь это уже старая история! Теперь же я бесповоротно выбрала зло и отвергаю все эти мелочные волнения и предпочитаю отдаваться пороку, нежели быть тихой, глупой и забитой телкой, напичканной невинностью, которую я так презираю. Преступления! Эти жалящие змеи доставляют мне радость, их острые зубки вливают в меня яд, который вызывает во мне божественнейшее безумие, и я растворяюсь в нем без остатка, дрожа как в лихорадке от исступления; таким душам, как моя, нужна постоянная встряска у них стойкий иммунитет к добродетели, более того – они питают к ней отвращение, которое невозможно передать словами; поэтому тем, кто хочет жить по-настоящему, настоящими мощными чувствами, необходим подобный сводящий с ума напиток… Ах, эти чудные мгновения разврата – без них жизнь для меня немыслима! Дайте только волю, дайте возможность творить зло, и вы увидите, с каким вдохновением я буду это делать!
62
Приют Сальпетриер, где содержались нищие и умалишенные, а также женщины легкого поведения.