С этими словами злодей схватил одну из девочек и начал творить с ней самые мерзкие и грязные вещи, заставив нас делать то же самое с другими. И мы дали полную свободу своему неистощимому воображению; Природа, глубоко оскорбленная в лице несчастных девочек, стократно отыгралась на Сен-Фоне, и распутник уже был готов излить свое семя, как вдруг, будто спохватившись, что надо растянуть удовольствие, вытащил свой орган из одной задницы, чтобы тут же вонзить его в другую, потом в третью. В тот день он владел собой безупречно и возликовал шесть раз подряд; со своей стороны Нуарсей так и не раскрыл свои набухшие семенники и удовлетворился лишь отцветшими розами. Тем не менее и он употребил с пользой то немногое, что в нем оставалось, и пока удовлетворял себя – а он отдавался этому самозабвенно, – он лобзал и мой зад и зад Сен-Фона, он сосал нас и глотал интимные звуки, которые мы для забавы испускали ему в рот.
Потом пришло время ужинать; разделить с мужчинами трапезу предложили только мне при условии, что я останусь обнаженной; девочки лежали на столе, среди многочисленных яств, освещаемые пламенем свечей, которые мы поставили им между ног; свечи горели ярко, ужин длился долго, и ляжки их поджарились на славу. Мы заранее крепко привязали девочек к столу, чтобы они не смогли вырваться, а вставленные им в рот кляпы заглушали стоны и не мешали нашей беседе. Три необычных канделябра немало развлекали наших распутников, я несколько раз проверяла их состояние и всякий раз находила, что оба они в прекрасной форме.
– Сделайте милость, объясните нам, Нуарсей, – заговорил Сен-Фон, пока коптились наши юные помощницы, – употребите свою метафизику, в которой вы так сильны, и объясните, как это возможно, что в одном случае мы получаем удовольствие, когда видим страдания других, а в другом – когда страдаем сами.
– Тогда слушайте внимательно, – с важностью произнес Нуарсей, – и я дам вам подробнейший отчет.
По логическому определению боль – не что иное, как враждебное отношение души к телу, которому она дает жизнь, и эта боль выражается в определенном конфликте с физической организацией тела. Как пишет Николь[71], он обнаружил в человеке эфирную субстанцию, которую назвал душой и которую дифференцировал от материальной субстанции, называемой телом. Я же, далекий от этой легкомысленной чепухи и считающий человека чем-то вроде абсолютно материального растения, – так вот, я скажу, что боль – это следствие нарушения отношений между предметами, находящимися вне нас, и органическими молекулами, из которых мы состоим; таким образом, вместо того, чтобы составлять гармонию с нашими нервными флюидами, как это бывает в случае волнения, вызванного удовольствием, атомы, исходящие от этих внешних предметов, сталкиваются с ними по косой траектории, ударяются в них, отталкиваются и никогда не сливаются с ними. Отрицательные эффекты – это тоже эффекты, и независимо от того, что бродит в нас – удовольствие или боль, – наши нервные флюиды равно подвергаются воздействию. Теперь посмотрим, что мешает этому болезненному ощущению, бесконечно более острому и активному, нежели любое другое, разжечь в этих флюидах такой же пожар, какой полыхает там в результате действия атомов, излучаемых предметами удовольствия. Что мешает мне, хотя я в любом случае ощущаю волнение, что мешает привыкнуть, за счет постоянного повторения, получать одинаково сильные ощущения от атомов, которые отталкиваются друг от друга, и от тех, которые сливаются? Утомившись от эффектов, вызывающих лишь элементарные ощущения, почему не могу я обрести привычку извлекать такое же удовольствие от тех, что производят болезненное ощущение? Обе категории воздействия концентрируются в одном месте, единственная разница между ними состоит в том, что одно из них – сильное и резкое, другое – слабое и мягкое, но разве скептический ум не предпочтет первое второму? Нет ничего удивительного в том, что, с одной стороны, есть люди, приучившие свои органы к приятному раздражению, и есть такие, кто не выносит подобного раздражения. Следовательно, я прав, утверждая, что опыт человека в области удовольствий – это попытка управлять предметами, которые доставляют ему наслаждение; в метафизике удовольствий такое поведение называют эффектами утонченности. Так что же странного в том, что человек, обладающий подобными органами, следуя тем же принципам утонченности, воображает, будто управляет предметом своего удовольствия? Он ошибается, но не более, чем кто-либо другой, потому что делает то, что делают другие. Однако последствия будут различны, уверяю вас, хотя исходные мотивы идентичны; первый поступает не более жестоко, чем второй, и не надо упрекать ни того, ни другого: оба употребили на достижение предмета удовольствия одни и те же средства.
«Однако, – возразит тот, кто испытывает жестокие болезненные эмоции, – мне это не нравится». Ну что ж, его также можно понять, и остается посмотреть, поможет ли сила там, где потерпело неудачу убеждение. Если нет, тогда извините – такова жизнь; если же, напротив, мое богатство, влияние или положение позволяют мне употребить власть над вами или подавить ваше сопротивление, тогда без жалоб покоритесь всему, что мне вздумается вам предложить, ибо свое удовольствие я должен получить непременно, а получить его я могу, только подвергнув вас мучениям и созерцая ваши горькие слезы. Однако вы не имеете никакого права ни удивляться, ни упрекать меня, так как я действую сообразно тому, что внушила мне Природа, я следую путем, который она мне предназначила, словом, заставляя вас подчиниться моей жестокой и извращенной похоти, ибо лишь она способна привести меня к вершинам наслаждения, я поступаю согласно тому же самому принципу утонченности, что тот сельский ухажер, кто не видит ничего кроме роз там, где я обнаруживаю только шипы, потому что, истязая вас, ведя вас по всем кругам ада, я делаю то единственное, что дает мне ощущение жизни, так же, впрочем, как и он, со смущенным видом завалив на охапку сена свою девушку, делает то, что доставит ему приятные моменты. Но при этом он может, если ему так уж нравится, наслаждаться своей дурацкой утонченностью, а я уж извините! – буду употреблять собственные методы, так как она не трогает мои, скроенные из иного материала, фибры. Это так, друзья мои, – продолжал Нуарсей, – и будьте уверены, что не может человек, который находит истинное удовольствие в извращенных и сладострастных поступках, сочетать свое поведение с утонченностью или учтивостью, ибо для его удовольствий они подобны поцелую мертвеца и исходят из предпосылки, что удовольствие должно быть взаимным – чрезвычайно глупой предпосылки, с которой никак не может согласиться тот, кто хочет наслаждаться по-настоящему: разделенное удовольствие – это то же самое, что вино, разбавленное водой. Истина же заключается в следующем: стоит только позволить насладиться предмету вашего удовольствия, и вы увидите, как много потеряли от этого, потому что нет более эгоистичной страсти, чем похоть, как нет страсти, более требовательной и капризной; когда вас охватывает желание, вы должны думать только о себе, что же до предмета, который вам служит, его следует всегда считать чем-то вроде жертвы, приносимой на алтарь ваших безумных страстей. Ведь страсти всегда требуют жертв, и объект вашей страсти непременно должен быть пассивным; не надо щадить его, если хотите достичь своей цели; чем сильнее этот объект страдает, чем полнее его унижение и его деградация, тем полнее будет ваше наслаждение. Он должен вкусить не удовольствие, а только ощущения, и, поскольку ощущение от боли намного глубже, нежели от удовольствия, нет никакого сомнения в том, что волнение, вызванное в вашей нервной системе этим спектаклем, будет много приятнее от его боли, чем от его удовольствия. Этим объясняется мания всех истинных распутников, которые, желая получить хорошую эрекцию и с приятностью сбросить свою сперму, должны совершать акты самой чудовищной жестокости и насытиться кровью жертв. Есть среди нас и такие, чей член даже не шелохнется, если только они не увидят страданий предмета своего сладострастия и если сами не станут их причиной. Положим, вы желаете дать хорошую встряску своим нервам, но по опыту своему знаете, что ощущение чужой боли будет во сто крат сильнее действовать на вас, чем чужое удовольствие, так почему вам не вызвать нужное ощущение, чтобы достичь нужных результатов? Иногда я слышу дурацкие восклицания типа: «А как же красота? Красота, которая призывает к нежности, к снисходительности? Как можно спокойно взирать на слезы прекрасной девушки, которая, прикрывая руками грудь, молит о пощаде своего мучителя?» Какая ерунда! Это как раз то, из чего распутник извлекает самое изысканное удовольствие; хотел бы я на него поглядеть, окажись перед ним инертное бесчувственное тело! Стало быть, упомянутое мною возражение настолько же смешно и нелепо, насколько неразумно утверждение человека о том, что он никогда не ест баранину, так как овцы – безобидные животные. Сладострастие – это очень требовательная штука: оно капризно, оно воинственно и деспотично, его надо утолять, и все прочее здесь абсолютно ничего не значит. Красота, добродетель, невинность, нежность, несчастье – ни одно из этих свойств не может защитить предмет, который мы желаем. Напротив, красота еще сильнее возбуждает нас, добродетель, невинность и нежность делают предмет еще аппетитнее, несчастье влечет его в наши сети, делает его податливым, итак, все перечисленные факторы служат только хворостом для костра нашей страсти. Скажу больше: эти свойства позволяют нам нарушить еще один запрет – я имею в виду разновидность удовольствия, проистекающую из кощунства, то есть из надругательства над предметами, которым, якобы, мы должны поклоняться. Допустим, я вижу красивую благородную даму, которую обожествляют сотни идиотов, и вот, делая ее мишенью для своих грязных и жестоких страстей, я испытываю двойное удовольствие: во-первых, бросаю в жертву своей похоти некое прекрасное существо, во-вторых, втаптываю в грязь идола и кумира черни. Думаю, нет нужды дальше развивать эту мысль и разжевывать ее. Впрочем, не всегда под рукой имеются подобные предметы, так как же быть тому, кто привык получать удовольствие через насилие и желает наслаждаться каждый день? Ну что ж, тогда придется привыкнуть к другим, пусть и не столь острым удовольствиям: равнодушно взирать на униженных и оскорбленных, отказывать им в помощи, использовать любую возможность низвергнуть их в полную нищету – все это в какой-то мере служит заменой высшему удовольствию, которое, повторяю, заключается в том, чтобы причинять боль предмету своей страсти. Созерцание чужих несчастий является роскошным спектаклем, фундаментом для того сильного волнения, которое мы привыкли ощущать при оскорблении красоты; когда мы попираем несчастных, молящих нас о помощи, в нашей душе вспыхивает искра, из нее возгорается пламя, которое порождает преступление, наконец, следует взрыв удовольствия, и цель наша достигнута. Надеюсь, я удовлетворил ваше любопытство и продемонстрировал весь механизм наслаждения, а теперь пора испытать его на практике; следуя логике своих рассуждений, я бы хотел, чтобы мучения этих юных дам были всеобъемлющими, иначе говоря, настолько сильными и глубокими, насколько это в наших силах.