Когда я закончила, Фердинанд, слушавший меня с величайшим вниманием, спросил, все ли француженки так рассудительны в политике.
– Нет, – ответила я, – и это очень жаль; большинство лучше понимают в рюшках и оборках, чем в государственном устройстве; они плачут, когда их угнетают, и делаются нахальными, получив свободу. Что до меня, фривольность – не мой порок; правда, не могу сказать того же о распутстве… Я жить без него не могу. Но плотские наслаждения не ослепляют меня до такой степени, чтобы я не могла рассуждать о нуждах народов. В сильных душах факел страстей зажигают и Минерва и Венера; когда в моем сердце пылает огонь последней, я сношаюсь не хуже вашей свояченицы[99]; освещаемая лучами первой, я мыслю как Гоббс и Монтескье. А вот скажите мне, так ли уж трудно управлять королевством? На мой взгляд, нет ничего проще, чем обеспечить благосостояние народа, чтобы он не завидовал вам; весь секрет в том, что люди перестают быть равнодушными и сторонними наблюдателями, когда становятся счастливыми; я давно бы сделала так, будь на то моя воля и имей я глупость взять на себя управление нацией. Но помните, друг мой, я не от деспотизма отговариваю вас – я слишком хорошо знакома с его прелестями, – я просто советую вам избавиться от всего, что угрожает или мешает вашему деспотизму, и вы примете мой совет, если хотите остаться на троне. Сделайте всякого чувствующего человека довольным, если желаете себе покоя, ибо, когда толпа испытывает недовольство, Фердинанд, она не замедлит испортить удовольствие и властителю.
– Каким же, интересно, образом сделать это?
– Учредите самую широкую свободу мысли, вероисповедания и поведения. Уберите все моральные запреты: мужчина, испытывающий эрекцию, хочет действовать так же свободно, как кот или пес. Если, как это принято во Франции, вы покажете ему алтарь, на котором он должен излить свою похоть, если избавите его от глупой морали, он отплатит вам добром. А все цепи, выкованные сухими педантами и священниками, – это и ваши цепи тоже, и может статься, что вы пойдете в них на виселицу, так как ваши прежние жертвы могут отомстить вам[100].
– Выходит, по вашему мнению, правитель не должен иметь никаких моральных устоев?
– Никаких, кроме тех, что идут от Природы. Человеческое существо непременно будет несчастным, если вы заставите его подчиняться иным законам. Тот, кто пострадал от обиды, должен иметь свободу самому получить удовлетворение, и он сделает это лучше всякого закона, ибо на карту поставлен его собственный интерес; кроме того, ваших законов легко избежать, но редко уходит от возмездия тот, кому мстит обиженный.
– По правде говоря, все это не по мне, – со вздохом признался венценосный простак. – Я вкушаю плотские наслаждения, я ем макароны, приготовленные плохими поварами, я строю дома без всяких архитекторов. Я собираю старинные медальоны без советов антикваров, играю в бильярд не лучше лакея, муштрую своих кадетов как простой фельдфебель; но я не рассуждаю о политике, религии, этике или государственном устройстве, так как ничего в них не понимаю.
– Но как же живет ваше королевство?
– О, оно живет само по себе. Неужели вы считаете, что король должен быть непременно мудрецом?
– Разумеется, нет, и вы тому доказательство, – ответила я. – Но это меня не убеждает в том, что властитель людей может обойтись без разума и философии; я уверена, что без этих качеств монарх в один прекрасный день увидит, что его подданные взялись за оружие и восстали против своего глупого господина. И это случится очень скоро, если только вы не приложите все силы, чтобы не допустить этого.
– У меня, между прочим, есть и пушки, и крепости.
– А кто стоит за ними?
– Мой народ.
– Когда он устанет от вас, он повернет и пушки, и ружья против вашего дворца, захватит ваши крепости и низвергнет вас.
– Вы меня пугаете, мадам! Что же мне делать? – с нескрываемой иронией спросил Фердинанд.
– Я уже сказала вам, берите пример с опытного наездника: вместо того, чтобы тянуть за поводья, когда лошадь рвется вскачь, он мягко ослабляет их и дает ей свободу. Природа, разбросав людей по всему земному шару, дала им всем достаточно ума, чтобы заботиться о себе, и только в минуту гнева внушила им мысль о том, чтобы они посадили себе на шею королей. Король для политического организма – то же самое, что доктор для физического: вы приглашаете его, если заболели, но когда здоровье восстановлено, его следует выпроводить, иначе болезнь будет длиться до конца вашей жизни, ибо под предлогом лечения доктор останется на вашем содержании до могилы[101].
– Ваши рассуждения очень сильны, Жюльетта, и они мне нравятся, но… признаться, вы внушаете мне страх, потому что вы умнее меня.
– Тогда тем более вам следует поверить моим словам. Ну да ладно, сир, коль скоро моя мудрость пугает вас, оставим этот разговор и перейдем к приятным вещам. Так что вы желаете?
– Говорят, у вас самое красивое в мире тело, Жюльетта, и я хотел бы увидеть его. Возможно, не таким языком я должен говорить, если учесть ваши аристократические манеры. Но я не обращаю внимания на условности, дорогая. Я навел справки о вас и о ваших сестрах и знаю, что несмотря на ваше огромное богатство вы, вне всякого сомнения, отъявленные шлюхи все трое.
– Ваши сведения не совсем точны, мой повелитель, – с живостью заметила я, – ваши шпионы ничем не отличаются от ваших министров: они также воруют у вас деньги и ничего не делают. Словом, вы ошибаетесь, но это не важно. Со своей стороны я не расположена играть роль весталки. Просто надо договориться о терминологии. Во всяком случае, ваша победа надо мной будет ничуть не труднее, чем она была для вашего шурина, герцога Тосканского. Теперь послушайте меня. Хотя вы заблуждаетесь, считая нас шлюхами, и мы не такие на самом деле, абсолютно достоверно, что по порочности и развращенности нам нет равных, и вы, если пожелаете, получите нас всех троих.
– Вот это другое дело, – сказал король, – я с великим удовольствием развлекусь со всем семейством сразу.
100
Следует напомнить, что никогда не было так много полицейских запретов и законов касательно морали, как в последние годы царствования Карла I и Людовика XVI. (Прим. автора)
101
Недаром римляне назначили диктатора, только когда отечество было в опасности. (Прим. автора)