— Я хочу вернуться к первой части вашего постулата: преступления, говорите вы — это чума нашего времени. Какой софизм! Чумой нашего времени уместнее назвать любой разрушительный механизм, угрожающий существованию всех жителей земли, так давайте посмотрим, отвечают ли преступления этому определению.
— Совершаемое преступление представляет собой отношения между двумя людьми. Один совершает этот акт, второй служит его жертвой. Итак, мы имеем двоих, один из которых счастлив, другой — несчастен, следовательно, преступление не есть чума нашего времени, так как делая половину населения земли несчастной, оно делает счастливой другую половину. Преступление — не что иное, как средство, которое употребляет Природа для достижения своих целей по отношению к нам, смертным, и для сохранения равновесия, необходимого в мире. Одного этого объяснения вполне достаточно, чтобы стало ясно, что не человеку дано карать преступление, ибо оно — дело рук Природы, только она обладает над нами всеми правами, которых мы начисто лишены. Если посмотреть под другим углом зрения, преступление — следствие страсти, и если страсти, как я уже говорил, следует считать единственными пружинами великих дел, необходимо поощрять преступление, дающее энергию обществу, и избегать добродетели, которая подтачивает силы. Стало быть, не надо наказывать преступление, напротив, надо способствовать ему, а добродетель вытеснить на второй план, где в конечном счете похоронить ее под толщей презрения, какого она и заслуживает. Конечно, мы не должны путать великие деяния с добродетелями, очень часто добродетель отстоит неизмеримо далеко от великого дела, а еще чаще великое дело представляет собой самое настоящее преступление. Кроме того, великие дела необходимы, а добродетели — никогда. Брут, добрейший глава своего семейства, был всего лишь туповатым и меланхоличным малым, а тот же Брут, ставший убийцей Цезаря, осуществил одновременно и преступление и великое дело: первый остался бы неизвестным для истории, а второй сделался одним из ее героев.
— Выходит, по вашему мнению, можно прекрасно чувствовать себя посреди самых черных преступлений?
— Как раз в добродетельной среде невозможен внутренний комфорт, поскольку всем ясно, что это — неестественная ситуация, это — состояние, противное Природе, которая может существовать, обновляться, сохранять свою энергию и жизнестойкость только благодаря бесчисленным человеческим злодеяниям, то есть самое лучшее для нас — постараться сделать добродетели из всех человеческих пороков и пороки из всех человеческих добродетелей.
— Именно этим я и занимаюсь с пятнадцатилетнего возраста, — заметил Браччиани, — и честно скажу вам, что наслаждался каждой минутой своей жизни.
— Друг мой, — сказала Олимпия, обращаясь к Киджи, — с вашими этическими воззрениями, которые вы нам изложили, вы должны обладать очень сильными страстями. Вам сорок лет — возраст, когда они проявляют себя с особой силой. Да, наверняка вы совершили немало ужасов!
— При его положении, — сказал Браччиани, — будучи главным инспектором римской полиции, он имеет достаточно возможностей творить зло.
— Не буду отрицать, — согласился Киджи, — что у меня исключительно благоприятные возможности для злодейства; не стану также убеждать вас, что не использовал их в полной мере.
— Выходит, вы поступаете несправедливо, подстрекаете к лжесвидетельству, фальсифицируете факты, — словом, используете доверенные вам орудия Фемиды, чтобы наказывать невиновных? — спросила синьора Боргезе.
— И делая все, что вы упомянули, я поступаю в согласии со своими принципами, поэтому считаю, что поступаю правильно. Если я полагаю, что добродетель опасна в этом мире, почему я не должен уничтожать тех, кто ее проповедует? С другой стороны, если я признаю порок полезной вещью, почему не должен я помогать ускользнуть от закона тем, кто молится пороку? Я знаю, что меня называют несправедливым, но пусть меня назовут еще худшим словом — мне наплевать на общественное мнение: мое поведение совпадает с моими принципами, и совесть моя спокойна. Прежде чем действовать таким образом, я внимательно проанализировал свои взгляды, затем выстроил на их основе линию жизни; пусть весь мир клеймит меня, мне наплевать на это. Я действую согласно своим убеждениям и за свои поступки отчитываюсь только перед самим собой.
— Вот истинная философия, — с одобрением произнес Браччиани. — Я еще не довел свои принципы до такой высоты, как это сделал синьор Киджи, хотя, уверяю вас, они абсолютно схожи, и я осуществляю их так же часто и с такой же искренностью.
— Монсиньор, — сказала Олимпия главе римской полиции, — вас обвиняют в том, что вы слишком часто используете дыбу, причем, как говорят, особенно подвергаете этой пытке невинных и лишаете их жизни таким зверским способом.
— Я постараюсь объяснить эту загадку, — сказал Браччиани. — Пытка, о которой вы говорите, составляет главное удовольствие нашего озорника: он возбуждается, наблюдая ее, и извергается, если пациент испускает дух.
— Послушайте, граф, — поморщился Киджи, — мне бы не хотелось, чтобы вы превозносили здесь мои вкусы, я также не уполномочивал вас раскрывать мои тайные слабости.
— Напротив, мы очень благодарны графу за такое пояснение, — с живостью заговорила я, — Олимпии было весьма приятно услышать об этом, ибо от такого необыкновенного человека многое можно ожидать; со своей стороны, готова признать, что и меня глубоко тронуло то, что я узнала.
— Мы были бы тронуты еще больше, — подхватила Олимпия, — если бы синьор продемонстрировал нам свою любимую забаву.
— Почему бы и нет, — ответил распутник, — у вас есть под рукой подходящий объект?
— Сколько угодно.
— Хорошо, но они, возможно, не обладают всеми необходимыми качествами.
— Что вы имеете в виду?
— Пациент должен быть истощен до крайности, безупречным в смысле поведения и безропотен, — объяснил Киджи.
— И вы можете найти все эти качества в одном человеке? — удивилась Олимпия.
— Разумеется, — уверил ее высший судейский чин, — мои тюрьмы полны такими людьми, и если хотите, менее, чем через час, я доставлю сюда пациента и все остальное, необходимое для того, чтобы вы получили это удовольствие.
— Вы можете для начала описать этот предмет?
— Молодая дама, лет восемнадцати, прекрасная, как Венера, на восьмом месяце беременности.
— Беременная! — восхищенно воскликнула я. — И вы подвергнете ее столь жестокому обращению?
— В худшем случае она погибнет, в сущности так оно всегда случается. Но мне так больше нравится. Вместо одного вы получаете два удовольствия: этот вид наказания называется «корова с теленком».
— Я уверена, что это несчастное создание ни в чем не виновато.
— Я два месяца гною ее в тюрьме. Ее мать обвинила ее в воровстве, которое на самом деле устроил я, чтобы заполучить девицу. Ловушка была хитро задумана и сработала безупречно. Корнелия жива и здорова, хотя и сидит за решеткой, стоит вам сказать только слово, и я заставлю ее выделывать такие танцы на канате, какие и не снились ни одному акробату. После чего я распущу слух, что похитил ее из сочувствия, чтобы спасти от наказания, и, запятнав себя тем, что глупцы называют преступлением, я заслужу репутацию справедливого человека.
— Прекрасно, — сказала я, — однако вы оставляете в живых ее мать, и я боюсь, как бы она не узнала правду и не причинила вам больших неприятностей. Надежнее будет, если убедить, что она — соучастница дочери, или что-нибудь в этом духе.
— А вдруг в семье есть и другие члены? — предположил граф.
— Будь их даже двадцать человек, — заявила Олимпия, — мне кажется, личное спокойствие синьора Киджи стоит того, чтобы уничтожить их всех.
— Как вы ненасытны, люди, — вздохнул блюститель закона, — но я прошу вас не беспокоиться о моем благополучии, которое проистекает, из вашей похоти и вашего коварства. Между прочим, кроме матери у Корнелии есть брат, и я обещаю вам, что все трое умрут на ваших глазах, под пыткой, которую граф соблаговолил назвать источником моего удовольствия.