Я помню, как она сидела у портнихи в окружении зеркал, примеряя шагреневый костюм, и говорила: «Посмотри! Пять разных изображений одного человека. Если бы я была писателем, я постаралась бы достичь многомерности изображения героя — нечто вроде эффекта призмы. Почему люди не могут показать себя с разных сторон одновременно?»
Потом она зевнула и закурила; сидя на кровати, обняв руками свои стройные лодыжки, она медленно, неправильно декламировала прекрасные строки старого греческого поэта о любовных историях давно прошедших времен. И, слушая, как она произносит эти строки, нежно касаясь каждого слога вдумчивого ироничного грека, я еще раз почувствовал странную двусмысленную силу города — его плоский, созданный наносами ландшафт, и его истощенное жеманство — и я знал, что она была истинной дочерью города, но гибрида, сплава.
С таким чувством она дошла до тех строк, где старик отбрасывает в сторону древнее любовное послание, так тронувшее его, и восклицает: «Печально выхожу я на балкон; что угодно, лишь бы прервать эту цепочку мыслей, даже просто увидеть легкое движение в городе, который я люблю, на его улицах, в его магазинах!» И затем сама толчком открывает ставни, чтобы выйти на темный балкон, парящий над городом разноцветных огней. Вечерний ветер, налетающий с границ Азии. Ее тело на мгновение забыто.
«Принц» Нессим — это, конечно, шутка; по крайней мере, для торговцев и одетых в черное коммерсантов, которые видели, как он бесшумно спускается по Канопической улице в большом серебристом «роллс-ройсе» с бледно-желтыми колесами. Прежде всего, он был не мусульманином, а коптом[5]. Так или иначе, но прозвище, приставшее к Нессиму, было величественно на фоне того обычного стяжательства, на котором основана природа истинных александрийцев. У него была репутация человека эксцентричного. Во-первых, деньги ему требовались только для того, чтобы их тратить; во-вторых, он не завел холостяцкой квартиры и, судя по всему, хранил верность Жюстине — неслыханное положение вещей! Что же касается денег, то он был настолько богат, что испытывал к ним чувство отвращения и никогда не имел их при себе. Он тратил деньги, как это принято у арабов, оставляя расписки хозяевам магазинов; его чеки принимались в ночных клубах и ресторанах. И каждое утро Селим, его секретарь, отправлялся на машине проследить путь следования хозяина минувшим днем и оплатить все долги, сделанные на его протяжении.
Подобное отношение к жизни считалось эксцентричным и своевольным, в особенности теми обитателями города, чьи грубые и лакейские предубеждения не давали им возможности понять, что такое «стиль» в европейском смысле этого слова. Но Нессим был рожден для такого образа жизни, а не просто обучился ему; в этом мирке обдуманного похотливого предпринимательства он не мог найти области действия для духа, изысканно нежного и созерцательного. Наименее напористых людей он настраивал против себя своими поступками. Многие объясняли его манеры иностранным образованием, но на самом деле Германия и Англия мало повлияли на Нессима, а только привели в замешательство и сделали совершенно неподходящим для жизни в городе. Германия привила ему вкус к метафизике в разрез того, что являлось истинно средиземноморским сознанием, в то время как Оксфорд постарался сделать Нессима педантичным, но преуспел лишь в развитии его философской привязанности к одному месту, где он, однако, не мог заниматься живописью, которую любил более других искусств. Он много размышлял и страдал, но ему не хватало решительности — самой необходимой вещи для того, кто живет по привычке.
Нессим был не в ладах с городом, но, поскольку его огромное состояние требовало ежедневных контактов с деловыми людьми, те обращались с ним с забавной снисходительностью и терпимостью; так жалуют людей с некоторыми умственными отклонениями. Поэтому не стоило удивляться, столкнувшись с Нессимом в его офисе — этом саркофаге из стали и стекла, — где он сидел за огромным столом, ел черный хлеб с маслом, одновременно читая Вазари и не глядя подписывая деловые письма или расписки. Он обращал к вам свое бледное миндалевидное лицо с замкнутым, отсутствующим выражением. И все же где-то сквозь эту мягкость проходил железный стержень: его служащие всегда удивлялись, обнаруживая, что, несмотря на вечно отсутствующий вид, не было такого нюанса в делах, о котором их хозяин не был бы осведомлен. Для своих служащих он был кем-то вроде оракула — и все же (они вздыхали и передергивали плечами) им казалось, что ему все равно. А если человек не заботится о прибыли, в Александрии это признак сумасшествия.