Похоже, я не понял до конца слов Балтазара, — так пьянила меня красота города, который я почти забыл. Возле муниципалитета профессиональные писцы восседали на своих стульях со своими чернильницами, перьевыми ручками и стопками бумаги. Они почесывались и премило трепались. Машина взобралась на вершину пологого склона, где стоял госпиталь. Балтазар все говорил и говорил, пока мы поднимались в лифте и потом шагали долгими белыми коридорами второго этажа.
«Наши отношения с Нессимом вконец расстроились. Когда Мелисса вернулась из госпиталя, он отказался ее видеть. Его неприязнь к ней я нашел весьма негуманной и труднообъяснимой. Не знаю… Что касается девочки, он пытается удочерить ее. Хотя, по-моему, он почти ненавидит этого ребенка. Он думает, что Жюстина не вернется к нему, пока у него Мелиссино наследство. Я же, — и его интонация стала выразительней, — смотрю на все это так: из-за всех этих ужасных перестановок, на которые способна, пожалуй, только любовь, Нессим как бы вернул в реальность того потерянного ребенка Жюстины… однако не ей вернул, как того хотел, но Мелиссе. Понимаешь?»
Ощущение нечеловеческой фамильярности повисло в воздухе, когда мы приблизились к той палате, где я навещал умирающего Когена. Конечно же, Мелисса должна была лежать в той же самой узкой железной кровати в углу. Словно реальность в этом пункте имитировала искусство.
Несколько сиделок переговаривалось вполголоса, устанавливая возле кровати ширмы, но хватило одного слова Балтазара, чтобы комната опустела. Какое-то время мы, взявшись за руки, стояли на пороге. Лицо Мелиссы было бледным и каким-то сморщенным. Лента придерживала челюсть. Ее веки оказались прикрыты так, как если бы она погрузилась в сон во время приятной процедуры. «Хорошо, что ее глаза закрыты, — подумалось мне,» — я боялся ее взгляда.
На какое-то время Балтазар оставил меня одного в том беспредельном молчании белой палаты, и тогда, неожиданно для себя, я понял, что страдаю от пронзительного смущения. Ведь невозможно решить, как следует вести себя с мертвым; его непривычная глухота и неподвижность так нарочиты. Кого-то мертвец смутит как присутствие Его Величества. Я откашлялся в ладонь и принялся ходить по палате, бросая на Мелиссу короткие взгляды и вспоминая то смущение, которым она окружила меня, войдя с букетом цветов. Я хотел было нанизать на ее пальцы обручальные кольца Когена, но ее тело оказалось уже запеленутым, а руки крепко привязаны к бокам. В этом климате плоть разлагается столь стремительно, что не до церемоний, — быстрей бы захоронить. Наклонившись к ее уху, я дважды шепнул: «Мелисса!..» Затем закурил, опустился на стул и долго изучал ее лицо, сравнивая его с другими лицами Мелиссы, что заполнили мою память и теперь устанавливали свою подлинность. Эта Мелисса не походила ни на кого из своих прежних двойников, и все же это белое маленькое лицо украшало все предыдущие, став последним звеном жизненной цепи, после которого — запертая дверь.
При встрече с мертвым живой как бы ощупывает мраморную маску покоя на лице усопшего, ведь ничего подобного не найти в барахольной сумке человеческих эмоций. «Есть четыре невыносимых лица любви», — писал Арнаути по другому поводу. Мысленно я пообещал Мелиссе, что возьму ее ребенка себе, если Нессим не станет возражать, и после ее молчаливого согласия я поцеловал ее в высокий бледный лоб и уступил место служкам, чтобы те подготовили тело к погребению. С облегчением покидал я палату и царящее в ней молчание, столь совершенное и отвратное. Мы, писатели, в этом смысле грубоватые существа. Мертвые нас мало трогают. Лишь живые представляют для нас интерес, как посланники некого человеческого опыта.
«… В старые времена на кораблях в качестве балласта использовали земноводных черепах. Их набирали во множестве, живыми. Те из них, что выживали после ужасного путешествия, продавались, как игрушки, детям. Гниющие тела остальных вываливали в доках Восточной Индии. Там их больше, чем на родине…»