Именно там я совершил самый первый из немногочисленных моих подвигов. Ну и подлость самую гнусную совершил конечно там же. Там я наконец определил свои очертания — осадку, водоизмещение и вооружение, которые какие есть, такие и есть.
Не знаю, есть наверное какие-то люди, которые ненавидят город Москва по неким идеологическим соображениям, мне никак не понятным.
А я вот Москву люблю. Не ту, конечно, Москву, которую видишь выйдя из Ленинградского вокзала, и не ту безусловно омерзительную Москву с гадкими этими небоскрёбами из черного стекла, которая окружает тебя, когда ты тащишься неизвестно куда посреди душного полдня, а такую Москву, которую можно найти неподалёку от станции пражская, часов в десять утра, если присесть на скамеечку и достать из сумки небольшую очень бутылку коньяка, обязательно московского, другого коньяка в Москве пить нельзя, а то помрёшь и никогда не вернёшься в город Ленинград. Никто тебя особенно никуда не ждёт, и поэтому можно сидеть на этой скамеечке, читать стихотворения поэта Строчкова или даже рассказы Владимира Сорокина, и отпивать иногда из горлышка этот самый коньяк. И бабушки напротив будут на тебя смотреть и между собой обсуждать то, что возможно именно я, а вовсе не Николай Басков или Максим Галкин, повинен в том, что никакой на самом деле Москвы уже больше не существует.
А ведь даже я чего-то помню. Я однажды, когда возвращался в родную свою часть из краткосрочного отпуска, приобрёл в аптеке резиновую грелку и вливал в неё во дворике где-то, не знаю даже где, ну в общем неподалёку от магазина военторг, четыре бутылки водки. Несколько позже я понял свою ошибку, которая заключалась в том, что грелку всё же следовало бы предварительно прополоскать, чтобы смыть внутри неё тальк, но какая разница, всё равно её потом выпили с удовольствием — водка, она в любом виде вкусная. Это несущественно всё. Существенно то, что сидел я в таком дворике, который, если зажмуриться можно и сейчас представить, хотя нет, уже нельзя. Лезет немедленно в голову художник Поленов. Ненавижу художника Поленова — совершенно невозможно с ним разминуться, если хотя бы два слова соберёшься сказать про московский дворик, которого всё равно давно уже нету.
Навеяло вот этим переводом Коваленина.
Как-то пару раз в культурных компаниях я сказал, что перевод произведения «Над пропастью во ржи», сделанный Райт-Ковалёвой, это чрезвычайно скверный перевод. В обоих случаях на меня смотрели так, как если бы я на сборе пионерской дружины сказал бы вдруг, что Ленин тоже какал.
Вообще произведение зе кетчер ин зе рай я прочитал по необходимости курсе на третьем института иностранных языков — оно входило в обязательную программу изучения английского языка. В школе никогда не случалось, чтобы я взял и полюбил произведение, входящее в обязательную программу — Тургенева до сих пор ненавижу, а Гоголя смог перечитать лет только через десять после того, как мы подробно изучали тараса бульбу и мёртвые души, а вот тут случилось. Я потом перечитывал эту книжку в бумажной обложке издательства прогресс, на которой был нарисован Холден Колфилд в красной кепке, раз наверное десять. От этого она совершенно развалилась на части и постепенно потерялась, хотя некоторые куски видимо ещё можно найти где-нибудь у меня на родине.
А потом я однажды случайно взялся где-то в гостях почитать русский перевод этой книжки. Это была чудовищная наёбка — вместо Холдена Колфилда — мелкого мудака, чрезвычайно недовольного устройством окружающего мира и носящегося со своей тонкостью и ранимостью, как с писаной торбой, то есть практически меня, там под него косила немолодая женщина с высшим филологическим образованием. Ну, наподобие тех артисток-травести, которые играли в тюзах тимура и маленького принца, и ещё разговаривали счастливыми голосами в передаче пионерская зорька, которую я ненавидел более всего в мире, потому что окончание этой передачи означало, что нужно надевать шубу и валенки и хуячить в полной темноте в блядскую школу, где первый урок — это именно урок этой самой литературы.
Впрочем, про это гораздо лучше рассказывал Гришковец, он разбирается, мы с ним проживали тогда не очень далеко географически, хотя когда я был в пятом классе, он был ещё в четвёртом. Но это однако несущественно опять.
О, печальная и безнадежная наша страна. Как жила в говне, да так и будет жить вовеки веков.
Как ебётся окружающий нас мир? При свечах, под музыку элвиса пресли «лав ми тендер, лав ми тру», в серебряных туфлях на высоких каблуках, в кружевном белье, слово даже для него есть специальное — линжери, то есть не трусы в цветочек и не лифчик на пластмассовых застёжках, а именно линжери, глядя на которое мы в лучшем случае можем выловить из мутной генетической памяти некие слова: супонь, подпруга и чересседельник. А мы как ебёмся? Вот так вот и ебёмся: среди окурков и малосольных огурцов, в носках, а иногда и в тапочках. У соседей гудит труба — они уже поебались.