Выбрать главу

Помню все же, произошел случай, когда двое, случайно попавших в камеру блатных, решили «проверить» сидора у мужиков. Первой жертвой в этой проверке стал Половинкин. Кража произошла ночью. Половинкин спал и ничего не слышал. Но когда утром о случившемся стали говорить в полный голос, возмущению его не было предела.

Произошло, казалось, невероятное. Из мешка, находившегося под постоянным вниманием хозяина, исчез целый, только что полученный кусок сала. Половинкин спал и не чувствовал орудовавших под нарами двух молодчиков. Они так ловко вытянули сало, что он лишь утром, услышав разговор о краже, решил проверить собственный сидор и, о Боже, кража произошла у него.

Хлеба злоумышленникам достать не удалось, и они съели одно только сало. Кусок был большой. Произошло серьезное расстройство, заставившее виновников целую ночь бегать на парашу и лишь под утро они заснули сном «праведников». Хозяин сала в это время «метал икру», докладывая вертухаю о случившемся, но исправить положение было уже невозможно — «что с возу упало, то пропало».

Реакция на кражу была разная. Одни осуждали виновников и требовали набить морду, устроить самосуд. Другие посмеивались, шутили. Были и злорадствующие, со злобой и обидой вспоминавшие скупой нрав пострадавшего: «Получает передачи, сволочь, и жрет все один под одеялом — так ему и надо».

4.

Методы воздействия аппарата на ход следственного процесса были различны. Можно было «изматывать» силы подследственных постоянными вызовами или, наоборот, «не трогать» длительное время, «забыть» об их существовании. Лишение свиданий или передач выбивало людей из морально-устойчивого равновесия, ослабляло у них дух сопротивления. Само разделение заключенных на имеющих передачи и не пользующихся поддержкой родственников создавали обстановку зависти и вражды среди сокамерников, что было на руку режиму. Подтверждалась истина «разделяй и властвуй»: разделенной массой легче управлять. Постоянное движение, частая смена и переброска заключенных из камеры в камеру также предусматривались режимными соображениями. Однако это позволяло получить различную информацию о жизни в тюрьме и лагерях и о происходящих событиях в стране и в мире.

Те, кто в это время побывал во «внутренней» на Лубянке, рассказывали о генерале Власове и его сподвижниках. Говорили, что он приговорен к высшей мере наказания через повешение и что сообщники получили большие сроки. Прошел слух об аресте Михаила Зощенко, на которого в те годы ополчилась ленинградская писательская организация.

Помню, что в камере появилась молодежь — студенты. Видимо, возвращение армии домой не проходило бесследно, прислушивались к рассказам очевидцев, побывавших в Европе, увидевших тамошнюю жизнь собственными глазами. Такая пища для ума позволяла делать выводы о положении граждан на Западе и в собственном отечестве. Студентов привлекали за антисоветскую тематику и анекдоты, однако непродолжительность знакомств, постоянные переводы из камеры в камеру лишали возможности иметь более полное представление о происходящем в обществе движении, а я испытывал интерес к этим людям и к их рассказам.

5.

Между тем заканчивались холода, время торопилось к теплу. На прогулочном дворе уже стали появляться первые признаки приближающейся весны. Ярче светило солнце, радовали посвежевшие после стужи и снега небеса; в водосточных трубах застучала капель, по утрам и в вечерние сумерки на деревьях внутреннего двора загомонили птичьи стаи. Суетливые скворцы и галки, неторопливые вороны шумно выражали радость к происходящим переменам. Порой за их голосами трудно было разобрать говорящих людей.

Весна напоминала о воле, хотелось надышаться воздухом, расправить крылья и, набравшись сил, улететь далеко из опостылевшей клетки. Я терпеливо ожидал извещения трибунала, отсчитывая каждый уходящий день — до дня суда, с момента отправки подследственного из управления полагался двухнедельный срок.

Когда после отбоя в камере наступала тишина, я старался собраться с мыслями, днем обдумать свое положение было сложно, так как камера напоминала растревоженный улей.

До того, как я попал в тюрьму, о судебном процессе я имел представление по книгам и знал, что после всех процедурных актов, слушания сторон, свидетелей, выступлений прокурора и защитника обвиняемому предоставляется право на последнее слово. Я знал, что в этом выступлении можно высказать все — могу согласиться или отвести предъявленное обвинение, предложить свои мотивации и аргументы и присовокупить ко всему этому просьбу о снисхождении при вынесении приговора.

Картина суда мне хорошо представлялась теперь, и я все эти дни находился под впечатлением предстоящего процесса и своего выступления. Что я хотел сказать судьям? Какое представление сложилось у меня о собственной вине и наказании?

Чем ближе двигалось следствие к завершению, тем дальше уходила от меня надежда на обретение свободы. Капитан Устратов так настроил меня на неизбежность наказания, что я уже больше думал о предстоящей лагерной жизни. Мне он сказал, что «дело» может потянуть на «катушку», по тем временам на десятку. Поэтому к предстоящему суду я относился уже, как к чему-то решенному. Однако свое «последнее слово» я все же собирался сказать, чтобы судьи лучше осмыслили трагедию участвовавших в войне людей, судьба которых уготовила им незавидную долю военнопленных (только наивный «простак» мог рассчитывать на подобное участие к пленным!) Я все еще где-то далеко-далеко в душе продолжал надеяться на это участие при вынесении приговора. По этой страшной статье можно было схлопотать и «высшую меру».

Так, в ожидании прошли март и апрель. Я как будто стал привыкать к тюрьме…

Неужели к ней можно привыкнуть?! Абсурд какой-то! Хотя эта привычка возможна, как результат осознанной и неизбежной реальности, когда до сознания доходит мысль, что выбраться из тюрьмы на свободу невозможно. По всей вероятности, тогда и становится тюрьма «родным домом», а все, что в ней давно заведено, воспринимается со смирением и покорностью.

При допросах следователь так ловко формулировал вопросы и так умело на них отвечал, что я, без особого опасения и возможного «подвоха» подписывал протоколы допросов. У меня при этом не появлялось четкого и ясного желания изменить, поправить формулировки следователя.

К примеру, в своем пленении я видел, как и следователь, неопровержимый факт, который невозможно уничтожить. При объективном разборе этого факта и определении истины случившегося он должен был учитывать и принимать к сведению фронтовую обстановку и те многочисленные факторы, которые стали решающими в Харьковском «котле» мая 1942 года. Все эти объективные факторы позволили немцам организовать контрнаступление и нанести сокрушительный удар по войскам Юго-Западного фронта и завершить окружение, взяв в плен сотни тысяч пленных.

Скажу больше, следовательский подход к оценке плена, осуждение пленных, ярлыки «изменников Родины», которые были им присвоены и все прочие обвинения тех лет, не вызывали у меня чувства протеста и я искренне осуждал себя, что оказался в таком положении.

Методы Вышинского, его «царица доказательств», при ведении следствия играли тоже не последнюю роль. Что касается «прав человека», то они истолковывались нашими законами с позиции «осознанной необходимости», как антисоветская пропаганда из уст западных радиостанций «Голос Америки» или «Свобода».

«Осознанная необходимость» государства фильтровать после войны всех, кто побывал в плену и в оккупации, была и впрямь необходима, так думал и я, чтобы разного рода враги государства, оставшиеся после войны с фашизмом, не могли причинить новые бедствия и страдания советскому народу. А что такие враги есть я мог лично убедиться, побывав на митинге бывших советских военнослужащих, не пожелавших вернуться на Родину, в Шаане (в Лихтенштейне).