Выбрать главу

Мое возвращение все же состоялось, но годы, прошедшие с того рокового момента, все так изменили, что восстановить прежние связи было уже невозможно, нас навсегда разделило Время — четырнадцать лет войны, плена, заключения.

Моя любимая незабвенная Ася осталась для меня навсегда самой яркой звездой юности, озарившей немеркнущим светом первой любви всю дальнейшую жизнь.

9.

Условия тюремного заключения, особенно одиночка, способствовали работе над собой. Вопросы, возникавшие в процессе следствия, требовали анализа и ответов. Занятия эти не проходили даром, и я замечал перемены, происходящие во мне. Эта новая пора, желание познать смысл происходящего произошли довольно поздно — мне было двадцать пять лет.

Уходил месяц за месяцем, приближалась вторая зима в Бутырках, а ответа на заявления все не было. В декабре 1946 года исполнилась годовщина со дня ареста. По всей вероятности все сроки продления судебного разбирательства уже давно прошли, нужно было выносить решение.

Дело мое побывало в разных судебных инстанциях, но так и осталось невостребованным — отсутствовал состав преступления. Понимая, что дальнейшая отсрочка уже ни к чему не приведет, его решили отправить в Особое совещание, рассматривающее дела без слушания сторон. Ранее оно называлось «тройкой», по числу представителей, участвующих в разборе дел. Это были лица из Центрального комитета партии, Генеральной прокуратуры и Госбезопасности.

По дате, которая стояла на постановлении Особого совещания, я понял, что оно состоялось 30 ноября 1946 года. А из камеры меня взяли под Новый год.

Прошли томительные часы ожидания в боксе. Затем я оказался в служебном помещении, где из рук дежурного офицера получил стандартный бланк, в половину обычного листа, с отпечатанным на пишущей машинке текстом. Это и было постановление Особого совещания.

Всего несколько коротких предложений, я не привожу их, так как могу ошибиться в их подлинности, но суть запомнилась.

За измену Родине, предусмотренную статьей 58.1б УК РСФСР, меня приговорили к пяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с указанием определенного места отбывания наказания (Воркута) и добавили «довесок» в пять лет в виде поражения в гражданских правах после срока, что на лагерном жаргоне звучало как «пять по рогам».

Помню, приговор не произвел на меня впечатления — за прошедшие месяцы в тюрьме я смирился с неотвратимостью наказания. Я рассматривал его как вынужденную меру социальной защиты государства от нежелательных граждан, не проявивших героизма и мужества в годы войны, не отдавших жизней своих за окончательную победу.

Срок в пять лет показался терпимым. Следователь Устратов и камерное окружение предсказывали более суровый приговор — в лучшем случае я мог получить десять лет, в худшем — «высшую меру». Я же получил «пятеру», из коих год уже отсидел. Казалось, что впереди еще долгая жизнь, только недавно мне исполнилось двадцать три года.

Год тюрьмы утвердил в моем сознании мысль, что нести наказание я обязан. Теперь уже и я сам, словно капитан Устратов, не признавал смягчающих вину обстоятельств, и пребывание в пропагандном лагере Восточного министерства Германии рассматривал как преступление. Не совершив, будучи в плену и за границей, враждебных действий против своего государства, я признавал как вину причастность к особому лагерю Восточного министерства, за это я осуждал себя и в этом раскаивался.

Раскаяние я адресовал к самому себе, осознанная в тюрьме правда стала для меня высшим достижением пережитого. Мне казалось, что режим стоит на охране этой правды, утверждает ее, я и не знал, что это лишь плод моей фантазии. Прошло всего несколько лет, и все мои выводы и ложные представления развалились — преступления режима предстали во всем многообразии его безжалостной сути.

Жизнь могла бы сложиться и иначе, если бы в основание Закона были заложены поиск истины и соблюдение прав человека. Тогда свой оправдательный приговор я мог бы и должен был получить в зале суда, но в те годы таких решений не выносили.

Часть шестая

В АРХИПЕЛАГЕ ГУЛАГ

Первая Воркута

1.

Теперь мне предстояли новые испытания — нужно было добраться в лагерь. Название города, упомянутого в постановлении, мне ничего не говорило. Что такое Воркута выяснилось через несколько недель трудного переезда в «столыпинском» вагоне.

Кроме меня, постановления ОСО были вручены еще многим десяткам заключенных. К Бутырскому «вокзалу» подали несколько «воронков», чтобы перебросить осужденных к месту посадки. Как правило «столыпинские» вагоны находились вдали от вокзалов. Делали это по разным соображениям. Были возможны непредвиденные эксцессы, не исключалась возможность побега и применения оружия. Была необходимость скрывать от населения сами факты перебросок, численность и другие подробности. Но это не всегда удавалось, только в поздние часы ночи заключенные остаются вне поля зрения людей. В другое время народ все видел, слышал, понимал.

Этап сам по себе представлял картину неприятную. Конвой с автоматами, иногда с собаками, воспринимается по-разному. Одни в арестантах видят опасных преступников, другие сочувствуют им, считая их невинно пострадавшими.

Сопровождающие этапников конвоиры наводили на грустные размышления. У меня сложилось мнение, что солдаты внутренних войск (их по цвету погон называли «краснопогонниками»), пройдя через особый отбор, получали соответствующую службе подготовку, после которой добрых чувств и человеческого отношения к осужденным оставалось совсем немного. Так требовал режим.

Машина недолго плутала на путях. Вскоре она остановилась. Потом распахнулись двери, и стоявшие у выхода стали выпрыгивать на снег. Разгрузились быстро. По команде «на колени» группа опустилась на снег. Конвойные окружили сидящих для острастки предупредили: «Шаг вправо-влево — считается побег, конвой стреляет без предупреждения».

Что-то задерживало посадку. Автоматчики в полушубках и валенках чувствовали себя хорошо. У меня однако мерзли ноги. Наконец началась посадка. Через цепочку конвоиров мы, зэки, поднимаемся в вагоны.

Это было первое знакомство с вагон-заком. Когда в купе затолкали последнего человека, конвоир захлопнул дверь, и стало ясно, что мы в металлической клетке. По размерам и конструкциям она ничем не отличалась от обычного купе пассажирского вагона старого образца. В глухой стене напротив входа маленькое оконце, через которое в зимнее время ничего нельзя увидеть, оно покрыто толстой коркой льда. Внизу две лавки-визави для сидения, выше, как в обычном вагоне, две полки для лежащих, с третьей откидывающейся в середине, она позволяла сооружать на втором этаже что-то похожее на нары. И, наконец, под самым потолком, еще две узкие для багажа, но используемые для перевозки людей. В рассчитанное на четырех пассажиров купе натолкали семнадцать человек. Разместились все просто — десять человек сидя устроились на двух нижних (по пяти с каждой стороны), на второй развернутой полке-нарах лежачее положение заняли пять человек и последние двое на багажных, у самого потолка. Столько же, вероятно, было и в купе рядом.

Коридор хорошо просматривается, в нем постоянно маячит фигура часового. Слышны разговоры в соседних купе.

Досадно, что не осталось никаких дорожных записей, передающих достоверность пережитого. Кроме нескольких человек, которых я знал по своей камере, — Васи Смирнова; старшего лейтенанта Жоры Чернышева, тихого, скромного человека, заболевшего в дороге; неряшливого, казалось, никогда не улыбавшегося, художника из Москвы Николая Николаевича Федоровского я, например, больше никого не могу вспомнить из остальных семнадцати.

Мы с Васей оказались внизу у решеток, там светлее от горящей в коридоре свечки. Суматошный день, начатый еще в тюрьме, давно окончился. От волнений и усталости хотелось спать. Человеческое тепло в купе располагало к этому. Наступала первая этапная ночь, ожидание трудных и долгих лагерных будней. Нас везли на работу, о которой было самое смутное представление. Известно лишь то, что едем на Крайний Север, в Заполярный круг, на общие работы, что ожидают нас, тяжелые и не каждому по силам. Предстояла трудная адаптация в лагере.