Выбрать главу

Система насилия руководствовалась правилом: за беззаконные действия свои не нести ответственности, не считая нужным приносить извинения пострадавшим. Когда заключенный находится под следственным прессом, многого не знает, он больше теряется и легко попадает в следственные силки, лишается уверенности в своей правоте. Находясь в Бутырской тюрьме, после подписания 206 статьи, в ожидании суда военного трибунала, я около года не знал, где блуждает мое следственное дело, писал заявления, требовал соблюдения закона и справедливости и об окончании расследования, и о результате узнал лишь после объявления постановления Особого совещания, куда обычно направляют сомнительные следственные дела.

Такой же процедуре подвергли меня в Кировской внутренней тюрьме. Одиннадцать месяцев прошло в ожидании решения, прежде чем меня направили в Москву. И за все это время я лишь пять раз был на допросах. Я называл это беззаконием, глумлением всесильного аппарата над слабостью человека. Каждый день встречал я с надеждой покинуть тюремную камеру, а следователи принимали все за должное, зная о поддержке ведомства, и мало задумывались о человеческом праве подследственных, о процессуальных нормах Кодекса. Но как только срок разрешенного содержания в тюрьме подходил к концу, его автоматически продлевали новым.

Лубянка и Лефортово

1.

В Москве рукопись прочитали и решили познакомиться с «автором». В начале лета 1949 года из Кирова меня отправили в Москву, во внутреннюю тюрьму на Лубянку.

Короткое знакомство с Лубянкой не дало возможности подробнее узнать это «заведение», представить его как единое целое. Поместили меня в общую камеру (на Лубянке были когда-то номера гостиницы), где уже было пятеро заключенных. Четверо отбывали свои сроки в разных лагерях ГУЛАГа и прибыли сюда по спецнаряду. Пятый оказался старожилом Лубянки — пошел восьмой год его пребывания в тюрьме. Сидел вначале в одиночке и сравнительно недавно был переведен в общую, под условием не открывать своей фамилии. Ему присвоен тюремный номер и отзывался он на него, когда вызывали в следственное управление.

Личность эта была наиболее загадочна — «Мистер „X“ с Лубянки». Кровать его находилась в дальнем углу от входа. Там, в изголовье, стоял громадный вещевой мешок, под самую горловину набитый вещами. Хромовые сапоги его несколько потеряли былой вид и лоск. Одежда выдавала в нем человека военного, и хотя на ней ничего не осталось от знаков прошлого величия — он выглядел человеком высокого положения.

Был он немногословен и остался для меня загадкой, инкогнито — у него не было ни имени, ни отчества. Только одна незначительная деталь осталась от его откровения. Однажды он рассказал, как многолетнее пребывание в одиночке было нарушено появлением неизвестно откуда взявшейся мыши. Боясь испугать это живое существо, он попытался как-то приручить ее, скрасить свое одиночество. Ему это удалось, и мышь разделила утомительные часы его затворничества…

2.

Через несколько дней после приезда за мной пришли и предложили собраться на допрос. Сначала мы оказались на первом этаже просторного вестибюля, прошли мимо часовых у входа в главный корпус, потом стали подниматься вверх по широкой лестнице главного здания.

Через несколько минут я вошел в довольно просторный кабинет. Начиналось лето, и громадное с двумя створками окно было открыто во внутренний двор. Напротив многочисленные окна, где раскрытые настежь, а где полностью закрыты — это кабинеты высокого начальства могущественного ведомства. Об этом мне дали понять с первых минут пребывания в кабинете. Хозяин был в штатском платье. Новый, с «иголочки», светло-серый костюм облегал плотную, приземистую, чуть располневшую фигуру. На вид ему было лет 46–47, и по виду чувствовалось, что он не был обделен благами жизни. Он старался шагать вровень со временем, не отстать от «капризов» моды, свою цену и преимущество попытался продемонстрировать сразу же после знакомства.

Не знаю, кого ожидал увидеть на допросе этот высокопоставленный чиновник, но внешность моя — лагерная роба из черного х/б, стриженая голова и наивное выражение лица — явно не понравились.

На светлой, зеркально отполированной поверхности письменного стола, кроме массивного прибора с ручками и такого же с мраморной крышкой пресс-папье лежали стопки бумаги — это была моя рукопись и следственное дело.

— Садитесь… — предложил следователь.

Нужно было начинать разговор:

— Вы осуждены Особым совещанием и отбывали срок в Воркуте? Большая часть срока уже позади? Вас вызвали в Киров на доследование, так как не все из сказанного на первом следствии объясняло Ваши дальнейшие поступки и планы… Объясните, пожалуйста, каким образом Ваша группа смогла так легко и просто переехать из Вустрау на границу с Швейцарией и осуществить побег? Ведь Вы же собирались ехать на Восток, на оккупированную территорию, чтобы добраться к своим и вдруг оказались в Швейцарии… Нелогично. Может быть, Вы объясните истинные причины?!

«Да сколько же можно об одном и том же??! И в Подольске, и в Кирове, теперь, вот опять, здесь — этот вопрос уже набил оскомину. Неужели подробные ответы на прошлых допросах прошли мимо? Да и в рукописи я уделил им много внимания». Я возмущался и не мог смириться с фактом «переливания из пустого в порожнее». И отвечая на его вопрос, я сказал:

— Если Вы внимательно прочли рукопись, вопрос отпадает сам по себе, там все честно изложено…

Нужно было видеть, что произошло после этих слов!

Мой визави вскочил, как ужаленный, и мне показалось, что рука его потянулась за тяжелым прессом, мраморная крышка которого могла свободно «прибить» на месте.

— Мальчишка! Наглец! Откуда такая самоуверенность и этот апломб! Здесь не Воркута! Это Комитет государственной безопасности Союза ССР!!!

Он задыхался от пароксизма и готов был стереть меня в порошок.

На этом наш первый разговор был закончен.

Я смиренно наблюдал, как на бланке рождался документ допроса. Это была всего лишь страничка. Из нее стало известно, что со мною разговаривал какой-то большой начальник. Теперь я просто не хочу ошибаться, запомнил лишь звание — это был полковник — фамилию его унесло Время.

Около двух месяцев длилось мое пребывание на тюремных харчах Лубянки. Ожидал новых встреч и допросов, но никто более не интересовался мною и написанным. Я писал жалобы о нарушениях законности в прокуратуру по надзору, называл Госбезопасность инквизицией XX столетия и добился того, что в один из дней меня перевели в тюрьму усиленного режима в Лефортово.

Это был акт возмездия за строптивость.

3.

Моя осведомленность о творящемся произволе в «недрах» Госбезопасности была очень ограничена. Она исходила из личного опыта. Начался он со времени знакомства с работниками репатриационной миссии, где под формой общевойсковых офицеров «трудились» работники аппарата Госбезопасности. Затем знакомство с лагерным уполномоченным ПФЛ СМЕРШа, следователями контрразведки, начальством в Воркуте и в Кировском УКГБ и, наконец, полковником с Лубянки.

К наказанию я относился без особо острых проявлении — я не мог опровергать факт нарушения закона и соглашался с неотвратимостью расплаты за это.

Ограниченность кругозора лишала возможности анализировать происходящее. Вокруг были люди, сами перенесшие произвол и знавшие таких же «бедолаг». Но все это не учило, чтобы почувствовать боль, нужно было самому «обжечься». Первые такие «ожоги» я почувствовал в УКГБ нова, затем на Лубянке, а потом они посыпались один за другим.

Но и тогда я не задавался вопросом: «откуда исходят причины этого безумия и животной ненависти?»

Я продолжал возмущаться, не понимая того, что аппарат и социалистическое государство — одно единое целое, а узаконенная демократическая «вольность» писать и жаловаться в любые государственные учреждения всего лишь ширма, за которой спрятаны равнодушие исполнителей, их слепая вера в справедливость и необходимость наказания и дальнейшая изоляция врагов Советской власти.