Выбрать главу

Однако меня решили поймать с поличным. И однажды без всяких предупреждений была мгновенно раскрыта дверь и вбежавший вертухай схватил стол, на котором было написано четверостишье, и вынес его в коридор. Я понял, что проиграл и теперь последует наказание за нарушение внутреннего распорядка.

Третье четверостишье выражало уже крамольную мысль, связанную с допросами:

«Здесь мир иной, здесь жизнь постыла, — А лязг замка и надзирателя вопрос: „Фамилия?“, потом: „Пройдите!“ Равносилен аду. А имя, данное ему — Допрос.»
7.

Мой прогноз оправдался на следующую ночь. Меня дернули из камеры после двенадцати с вещами. Я был готов к этому и в сопровождении дежурного добрался до спецкорпуса, где находились карцеры.

В узком коридоре, с правой и левой стороны ряд дверей в одиночки и медленно прохаживающийся охранник высокого роста и атлетического сложения. Одет по-зимнему — в ватник, шапку и валенки. Дежурить здесь, видимо, было холодно, и стражи порядка одевались потеплее.

Мне открыли одну из дверей. Это была небольшая камера с низким потолком, размером два на два. До потолка можно было дотянуться рукой. С левой стороны укрепленная на шарнирах деревянная койка, убирающаяся под ключ на день; в правом углу встроенный треугольник сидения, настолько маленький, что присесть на него можно было только при одном условии — касаться телом одной и другой стены камеры. В углу из оцинкованной жести «параша».

Дежуривший охранник забрал мешок и сказал, чтобы я раздевался. Я снял спецовку, телогрейку и шапку. Остался в белье и валенках — портянки вертухай приказал тоже снять. Я с удовлетворением подумал в эту минуту о наличии валенок. Без них я бы просто «околел». Потом открыл ключом койку, так как была ночь и я мог воспользоваться своим правом «поспать». Но как только закрылась дверь и я почувствовал себя изолированным от внешнего мира, только тогда я понял весь трагизм вынесенного мне наказания.

Слабый свет лампы едва-едва освещал этот каменный мешок. На стенах его сверкали искрящиеся снежинки снега, отчего казалось еще холоднее. И пока во мне сохранись принесенное из общей камеры тепло, я не «клацал» зубами, а мучительно погрузился в этот холодный мешок и нутром своим понимал, что тепло это улетучится через несколько минут.

Ну а дальше?… Ведь холод скует руки-ноги, с помощью можно как-то разогреть тело, и тогда сам превратишься в сосульку… Вот уже и зубы стали отбивать частую дробь. И как я не пытался ее остановить — ничего у меня не получалось. А ведь я не провел здесь и десяти минут, а впереди ожидают еще трое суток. Сколько же это часов, а минут?!

Я начал бегать на месте, но теплее от этого не становилось. Тогда я прибегнул к гимнастике, но и руки не прибавили огня. Впереди остаток ночи, а разве здесь можно делить сутки на день и ночь? Холод сковывает сознание, и рассудок теряет ориентиры. Нужно выжить! Выжить во что бы то ни стало! Я попробовал взобраться на раскрытую койку — она была холодна, как лед и обжигала тело через тонкую ткань нижнего белья. Решил сесть на валенок, подложив под себя ногу. Так было лучше — но где взять тепло? Чем согреть тело? И вдруг осенило!

Я свернулся в комок, вытащил из рукавов рубахи руки, из горловины голову, втянул ее поближе к коленям и стал выдыхать из себя внутреннее тепло, которое в виде пара проходило в окоченевшие члены и тело. Этот единственный источник, как будто, помог ощутить слабый приток теплого воздуха. Но ненадолго. Через какое-то время и он стал тоже мало ощутимым, и тогда я попытался ускорить дыхание…

Говорить о сне в такую минуту бессмысленно. Меняющаяся дрожь — то крупная, как град, то мелкая и частая, как непрекращающийся осенний дождь, — не могла отключить сознание. Я чувствовал свою слабость и беспомощность. Неужто не выдержу и это конец?

Когда в корпусе началось движение — открывание и закрывание дверей — я понял, что моя первая ночь уже позади. Остаются еще две.

Вместе с утром явилась карцерная пайка хлеба и горячая алюминиевая кружка с кипятком, о которой можно было погреть пальцы, ладони и только потом небольшими, неторопливыми глотками пропустить через себя.

Койку вертухай «пристегнул» к стене, отчего «мешок» стал свободнее и можно было «размяться». Однако движения не могли унять дрожь тела и зубов.

Как страждущему в пустыне путнику приходят видения живительного оазиса, так и в моем сознании возникали картины общей камеры, в которой не было ни заиндевевших стен, ни леденящего холода; была постель и трехразовая пища; обязательная, независимая от капризов начальства и погоды, прогулка. В теперешнем моем положении оставленная тюремная камера казалась раем — ведь все познается в сравнении!

Вырулившим меня в те дни союзником — был возраст. Молодой организм боролся с холодом и победил, только несколько дней после этого я еще продолжал испытывать внутреннюю дрожь, но никаких пагубных для здоровья последствий ни тогда, ни после я не приобрел «на память» о Лефортово.

Невольно возникал вопрос: кто же он, невидимый Благодетель, протянувший руку участия, сохранившую мне жизнь?!

8.

В Лефортово я встретил Новый, 1950-й год, год окончания срока наказания. Я уже отсчитывал последние месяцы.

Тогда меня однако настораживало одно серьезное обстоятельство — ведь я был осужден Особым совещанием! По рассказам заключенных часто слышал о неожиданных изменениях приговоров ОСО. Эти слухи воспринимались, как нечто отвлеченно-нереальное, уж больно не хочется верить в худшее, особенно тогда, когда жизненная ситуация и без того сложна, а усложнять ее больше — несправедливо. Так устроен человек.

Поэтому в тюрьмах и лагерях, потерявшие свободу жадно ловят каждое известие (там оно называется «парашей») о готовящейся амнистии, об изменениях, смягчающих уголовный кодекс, об указах, снижающих сроки наказания; о поселениях вместо лагерных зон, о расконвоировании заключенных по тем или иным статьям и т. д. и т. п.

В это хотят верить и верят месяц за месяцем, из года в год, ожидая скорого выхода на свободу и «укорачивая» таким образом срок собственного приговора.

Поэтому слухи о «добавках» и «довесках» срока воспринимают, как нежелательные, не имеющие конкретного отношения к кому-либо.

Однако со мной случилась именно такая беда.

В марте 1950 года, после восьмимесячного заключения в Лефортово, где меня должны были окончательно «сломать» режимными условиями, без ведения следствия и производства допросов я был переведен в Бутырскую тюрьму.

Видимо, иссякли все прокурорские санкции на тюремное содержание, и нужно было «новым» обвинительным материалом подобрать мне более суровую меру наказания. Это надуманное обвинение так же, как и первое, могло попасть на рассмотрение лишь в такую же инстанцию — в ОСО.

И вот оно, это постановление Особого совещания, датированное 21 апреля 1950 года. Мне его предъявили в мае для подписания.

На сей раз меня забрали из камеры днем. Я был доставлен на Бутырский «вокзал». Терпеливо просидел в боксе, не зная чего ожидать, и был, наконец, приведен в ярко освещенную комнату, к свету ламп которой добавился еще и свет полуденного солнца. Сквозь большое с массивной решеткой окно была видна безлюдная территория «привокзального» двора.

В комнате за небольшим столом, более похожим на хозяйственный, чем на служебный, сидел полковник пожилых лет. Перебирая лежащие перед ним документы, он сортировал их по своим соображениям, одному ему известным.

Я услышал опостылевший за эти годы вопрос:

— Фамилия, имя, отчество, год рождения…?

Найдя бумагу, пододвинул ее поближе к краю стола и сказал:

— Ознакомьтесь, пожалуйста!

Я уже заканчивал срок — мне оставалось чуть более полугода до освобождения, и у меня уже не было той тревожной робости, с которой начинались первые шаги в этом мире.

Годы заключения добавили к моему школьному аттестату зрелости еще один необычный «диплом». Правда, дисциплины его относились больше к компетенции органов внутренних дел и Госбезопасности, а сам документ подразумевался лишь в воображении. Но именно поэтому многое теперь воспринималось без особых треволнений и страха.