– Нет, бесполезно, я уж ходила… Тем более в моем положении.
– А что у тебя за положение? Не понял.
Элка икнула слезно, уставилась куда-то в угол, сморгнула короткими мокрыми ресничками. Прикусив губу, простонала тихо, утробно и так жалобно, будто ее долго били вусмерть, прежде чем вырвать признание:
– В общем… Я тебе не говорила, Гош… Я не хотела… Я ведь беременная, понимаешь… Ну то есть помнишь… Там, на картошке? Это в самом конце сентября было, помнишь?
Он сидел перед ней на корточках, держа на весу бутылку и тарелку с нарезанной колбасой. Колбаса была «Московская», с крупными крапинами белого жира, пахла сытно. Странно, что он чувствовал ее запах. Кроме запаха, вообще ничего не чувствовал. Тело замерло в ужасе, окаменело, и в голове было пусто и звонко, и единственная эмоция, что выбралась через ужас и хмель наружу, была обида. Детская обида – как же так-то, ведь это все давно было? Конец сентября! Он уж забыл, успокоился.
– Как же так, Элка? – повторил вслед за своей обидой, морщась от боли в затекшей ноге и вдруг сильно раздражаясь от сытного колбасного запаха. – Как же так… Это что же… Ты хочешь сказать… Три месяца уже?!
– Ну да… Чуть больше даже… Я не знаю, я у врача не была. Хотела аборт сделать, все думала, вот сейчас пойду. Вот завтра… Вот послезавтра… Так и дотянула… Что, что мне делать, Гош?! Ой, а когда мать узнает… А бабка! А сестра старшая! А тетка! У меня же половина поселка родственников! Ой… Ой-ой-ой… Я ведь им должна буду все рассказать… И про тебя тоже… Они ведь к твоим приедут, Гош! Они такие!
– В смысле – к моим? К кому – к моим?
– Ну, к родителям… У тебя кто? Мама и папа?
– Нет. Мама и бабушка. Мы ее вчера из больницы привезли. Ей операцию делали очень сложную…
Он с трудом поднялся с корточек, глянул на Элку сверху вниз умоляюще, будто хотел вымолить индульгенцию для бабушки. Потом устыдился вдруг. Ведет себя, как сопливый нашкодивший пацан. Бабушкиной операцией решил прикрыться. Отец будущий. Надо же не прикрываться, а решение какое-то принимать! Но – какое? Какое тут может быть решение? Жениться на Элке? Ой нет… Он и не любит ее совсем. Или ради ребенка – надо? Что, что делать-то полагается в таких случаях?
– Я… Я что-нибудь придумаю, Элк. Я пока не знаю… – тихо проговорил он, пятясь к двери и сильно сжимая в пальцах бутылочное горлышко. – Ты прости, я пока не готов… Растерялся как-то. Мне надо одному побыть… Осознать… Я пойду, ладно? Но ты не бойся, я не сбегу… Я что-нибудь придумаю, обязательно придумаю…
Тарелка с колбасой вывернулась из пальцев уже в дверях, грохнулась на пол и не разбилась. Грубо сработанная, фаянсовая, столовская. Подребезжала немного и затихла. Значит, не будет счастливого решения. Да и какое может быть в этой ситуации счастливое решение?
Он быстро переступил через кружочки рассыпанной по линолеуму колбасы, вышагнул в коридор, не оглядываясь. Очень хотелось на морозный воздух. Скорее, скорее. Чтобы голову обдуло. Чтобы протрезветь.
Последняя мысль еще больше его напугала. Трезветь не хотелось. Автоматически поднес к губам бутылочное горлышко, сделал несколько торопливых глотков, закашлялся. Шел по общежитскому коридору, то ли кашлял, то ли рыдал от страха.
Ой, если вспомнить себя того… Стыдоба. Молодой еще был. Первокурсник. Мамин сынок, бабушкин внучек, на чистом сливочном масле да на Майн Риде с Джеком Лондоном воспитанный. Такого вокруг пальца не обвести – себя не уважать.
Не знал он тогда, что подобными вещами вообще можно как-то манипулировать. Растерялся. Не учел Элкиной наглости и глупости, опыта не было. Это уж потом понял, что бабья глупость и наглость – величины прямо пропорциональные. Как мудрость пропорциональна порядочности. Не всегда, конечно, но зачастую.
Отдельная песня была о том, как он сдавался маме с бабушкой. Сидел перед ними, опустив голову, бормотал невесть что. Слова выходили какие-то неправильные, и звучало жалко и глупо. И про «картошку», и про Элку, и про «сам не знаю, как получилось». Последнее вообще стало рефреном его виноватого выступления. Потом поднял на них глаза…
У мамы на лице была написана озадаченность. Вовсе не обвинительная в его сторону, а просто – озадаченность. Будто он заболел и рассказал ей о симптомах болезни, а она решала, к какому врачу лучше обратиться и где его взять, чтобы хороший в своем деле специалист был. Но бабушка… Лучше бы он и не смотрел ей в лицо. Нет, и на нем тоже не было ни презрения, ни обвинения… Было другое, еще хуже. На лице у бабушки был написан торжественный ужас. И озабоченная сосредоточенность. И проговорила она тоже весьма торжественно, распрямив спину и указав на него перстом, как царица Савская: