— Ну а вдруг налетчика узнают?
— Если он закроет лицо и не произнесет ни слова, как его узнаешь? Читали когда-нибудь показания очевидцев? Они же черт-те что несут. Мой приятель из полиции говорил, что, когда его подставляли среди других для опознания какого-нибудь преступника, потерпевшие то и дело на него показывали. Голову давали на отсечение, что это он самый и есть. Вот вам, извольте, на семьдесят пять центов.
Итен сунул руку в карман.
— За мной.
— Сандвичами будете погашать, — сказал Морфи.
Чтобы попасть в переулок, под прямым углом отходивший от Главной улицы, им пришлось перейти на противоположную сторону. Джой вошел через боковую дверь в здание Первого национального банка по правую сторону переулка, а Итен отпер ключом тоже выходившую в переулок, но по левую его сторону, дверь лавки Марулло «Бакалея, Гастрономия, Консервы и Фрукты».
— Так с ветчиной и сыром? — крикнул он.
— На ржаном… Не забудьте салат и майонез.
Пыльное зарешеченное окно туманило и без того слабый свет, проникавший из узенького переулка в кладовую за лавкой. Итен на минуту задержался в полутьме этого помещения с полками до самого потолка, где впритык стояли картонные и деревянные ящики с консервированными фруктами, овощами, рыбой, плавленым сыром и колбасами. Он повел носом, стараясь уловить, не пахнет ли мышами сквозь злачный аромат муки, фасоли и сушеного горошка, канцелярский запах коробок с корнфлексом, тяжелый, сытный дух колбас и сыра, сквозь отдающие дымком окорока и бекон, зловоние капустных листьев, салата и свекольной ботвы, гниющих в серебристых мусорных урнах у боковой двери. Не обнаружив прогоркло-плесенного мышиного смрада, он снова отворил боковую дверь лавки и выкатил в переулок наглухо закрытые крышками мусорные урны. В лавку хотел было прошмыгнуть серый кот, но он прогнал его.
— Нет, шалишь, — было сказано ему. — Крысы и мышки — закуска для котишки, а этой киске подавай сосиски. Сгинь! Тебе говорят, сгинь! — Сидя на тротуаре, кот вылизывал розовый комочек лапки, но после второго «сгинь» он метнулся через переулок, высоко задрав хвост, и одним махом одолел дощатый забор позади банка. — А слово-то, видно, магическое, — вслух сказал Итен. Он вернулся в кладовую и затворил за собой дверь.
Два-три шага по запыленной кладовой к двери в лавку, но у крошечной уборной ему послышался шепоток струящейся воды. Он отворил фанерную дверцу и спустил воду. Потом толкнул широкую внутреннюю дверь с забранным сеткой окошечком и носком башмака плотно вогнал деревянный клин под низ.
Сквозь шторы на двух больших витринах в лавку просачивался зеленоватый свет. И тут тоже полки до самого потолка с аккуратными рядами консервов в поблескивающих металлом и стеклом банках — настоящая библиотека для желудка. Справа — прилавок, кассовый аппарат, пакеты, моток бечёвки и это великолепие из нержавеющего металла и белой эмали — холодильник с витриной, в котором компрессор что-то тихонько нашептывает сам себе. Итен щелкнул выключателем, и холодная голубизна неоновых трубок залила нарезанные копчености, сыры, сосиски, отбивные, бифштексы и рыбу. Лавка засияла отраженным кафедральным светом, рассеянным кафедральным светом, как в Шартрском соборе. Итен, залюбовавшись, обвел все глазами — органные трубы консервированных томатов, капеллы баночек с горчицей, с оливками, сотни овальных гробниц из сардинных коробок.
Он затянул гнусавым голосом:
— Одинокум и одинорум, — как с амвона. — Один одиносик во славу одинутрии домине… ами-инь! — пропел он. И будто наяву услышал комментарий жены: «Перестань дурачиться, и кроме того, другим это может показаться оскорбительным. Нельзя так походя оскорблять людей в их лучших чувствах».
Продавец в бакалейной лавке — в бакалейной лавке Марулло, — человек, у которого есть жена и двое любимых деток. Когда он бывает один? Когда и где он может остаться один? Днем — покупатели, вечером — жена и ребятишки, ночью — жена, днем — покупатели, вечером — жена и ребятишки.
— В ванной, вот где, — вслух сказал Итен. — И сейчас, до того как я открою шлюз. — О, терпкий дух, мысли вслух, неряшливая дурашливость этих минут — чудных и чудных минут… — Сейчас я тоже кого-нибудь оскорбляю, прелесть моя? — спросил он жену. — Здесь никого нет — ни людей, ни их лучших чувств. Никого, кроме меня и моего одинокум одинорума, до тех пор пока… пока я не открою эту треклятую дверь.