Выйдя из такси, он не увидел ее. Свет фонарей на углах площади не достигал сырого и сумрачного пространства под арками. Он услышал шум отъезжающей машины и замер — оцепенение свело на нет всю спешку. На секунду он даже забыл, зачем приехал на эту темную, пустынную площадь.
— И тут я ее увидел, — сказал Биральбо. — Я совершенно не удивился, вот как сейчас, если закрою глаза, а потом открою и снова увижу тебя. Она стояла, прислонившись к стене, около ступеней библиотеки, в темноте, но белую блузку было видно издалека. На ней была летняя блузка, а сверху накинут темно-синий жакет. По тому, как она улыбнулась, я понял, что поцелуев не будет. Она спросила: «Видишь, какой сегодня дождь?» И я ответил: «Да, в фильмах, когда герои расстаются, всегда льет как из ведра».
— Вы говорили об этом? — спросил я, но Биральбо, кажется, не понял, что меня поразило. — После двухнедельной разлуки это все, о чем вам хотелось поговорить?
— У нее тоже были мокрые волосы. Глаза на этот раз не блестели. В руках она держала большой полиэтиленовый пакет, потому что сказала Малькольму, что ей нужно забрать платье из чистки, так что времени побыть со мной у нее почти не было. Она спросила, откуда я знаю, что это наша последняя встреча. «Из фильмов, — ответил я. — Когда идет такой дождь, кто-то уезжает навсегда».
Лукреция посмотрела на часы — этого жеста Биральбо боялся с тех самых пор, как они познакомились, — и сказала, что у нее есть еще десять минут, чтобы выпить кофе. Они вошли в единственный открытый на площади бар, грязное, пропахшее рыбой заведение, — это показалось Биральбо более страшной несправедливостью, чем краткость встречи или отстраненность Лукреции. Иногда человек за долю секунды понимает, что он вмиг лишился всего, что ему принадлежало: так же, как свет распространяется быстрее звука, осознание приходит быстрее боли и ослепляет, как молния в темноте. Поэтому тем вечером Биральбо, смотря на Лукрецию, ничего не чувствовал и до конца не понимал ни значения ее слов, ни выражения лица. Настоящая боль пришла несколько часов спустя, и тогда ему захотелось воскресить в памяти каждое слово их разговора, но сделать этого он не смог. Зато понял, что отсутствие и есть это неопределенное ощущение пустоты.
— Она не сказала тебе, почему они уезжают так поспешно? Почему на грузовом корабле с контрабандистами, а не на самолете или на поезде?
Биральбо пожал плечами: нет, ему даже не пришло в голову задавать такие вопросы. Заранее зная ответ, он попросил Лукрецию остаться, попросил, но не умолял, и всего один раз. «Малькольм убьет меня, — ответила Лукреция, — ты же его знаешь. Вчера он мне снова показывал свой немецкий пистолет». Она сказала это тоном, в котором никто бы не различил страх, как будто то, что Малькольм может убить ее, не страшнее, чем опоздать на встречу. «В этом была вся Лукреция, — сказал Биральбо с ясностью человека, к которому наконец пришло понимание сути, — в ней вдруг угасал всякий пыл, ей как будто становилось безразлично потерять все, что у нее есть и к чему она стремится. Словно ей никогда это и не было важно», — уточнил он.
Она даже не притронулась к своему кофе. Они поднялись одновременно и замерли, разделенные столиком и шумом бара, — будто уже в будущем, где их разъединяло расстояние. Лукреция посмотрела на часы и, прежде чем сказать, что ей пора идти, улыбнулась. На мгновение эта улыбка стала похожа на ту, которой она улыбалась две недели назад, когда перед рассветом они прощались у двери, на которой золотыми буквами было написано имя Малькольма. Биральбо продолжал стоять на месте, когда фигура Лукреции уже исчезла в тени аркады. На обороте визитной карточки Малькольма Лукреция карандашом написала какой-то берлинский адрес.
Глава V
Эта песня, «Lisboa». Я слушал ее и снова переносился в Сан-Себастьян — так возвращаются в города во сне. Города забываются быстрее лиц: где прежде были воспоминания, возникают угрызения совести или пустота, и нетронутым образ города, как и лица, остается только там, где сознание не смогло истончить его. Города снятся, но запомнить увиденное удается не всегда, да и все равно образы растают через пару часов или, еще хуже, через пару минут, стоит наклониться над раковиной, умыться холодной водой или отхлебнуть кофе. Эта тоска неполного забвения, кажется, была совершенно чужда Сантьяго Биральбо. Он говорил, что никогда не вспоминает о Сан-Себастьяне: он хочет быть как киногерои, у которых нет биографии до начала действия, нет прошлого, а есть лишь властные черты. В тот воскресный вечер, когда Биральбо говорил об отъезде Лукреции и Малькольма — мы снова выпили лишнего, и он добрался до «Метрополитано» поздно и далеко не трезвым, — на прощание он сказал мне: «Представь, что мы впервые встретились здесь. Что ты разговаривал не с давним знакомым, а просто с каким-то парнем, который играет на фортепиано». И, кивнув на афишу своей группы, добавил: «Не забывай: теперь я — Джакомо Долфин».