— Я был в Берлине в январе, — сказал Билли Сван. — Видел там твою девочку.
Он помолчал немного, прежде чем продолжить говорить; Биральбо не решался задавать вопросы. Он вновь переживал вечер, воскресший в его памяти с возвращением Билли Свана: тогда, больше двух лет назад, он вышел на сцену в «Леди Бёрд», среди темных силуэтов посетителей бара ища глазами Лукрецию, и разглядел ее в глубине зала — ее лицо казалось нечетким из-за дыма и розоватого света, спокойным и уверенным. Она сидела за столиком с Малькольмом и еще одним мужчиной, как будто бы знакомым, — в этой фигуре Биральбо не сразу узнал меня.
— Я несколько вечеров играл в «Сачмо». Это странное заведение, смахивает на бар со шлюхами, — снова заговорил Билли Сван. — И вот захожу как-то в гримерку, а там она — ждет меня. Достала из сумочки письмо, попросила, чтоб я тебе передал. Очень нервничала, быстро ушла.
Биральбо не произнес ни слова. То, что спустя столько времени кто-то заговорил с ним о Лукреции, то, что Билли Сван видел ее в Берлине, повергло его в какое-то странное оцепенение с примесью страха и недоверия. Он не спросил Билли, что стало с этим письмом, и даже не удивился, почему Лукреция не послала его по почте. Судя по рассказам Билли Свана, он уехал из Берлина три или четыре месяца назад, вернулся в Америку и там чуть не отдал концы, пролежав в какой-то нью-йоркской больнице несколько недель без сознания. Биральбо не хотел ни о чем спрашивать, боясь услышать: «Я забыл это письмо в берлинском отеле» или «В каком-то аэропорту мой чемодан потерялся, а письмо было внутри». Он так хотел прочесть это письмо, что, быть может, в тот момент предпочел бы его внезапному появлению самой Лукреции.
— Я не потерял его, — сказал Билли Сван, вставая, чтобы открыть футляр с трубой, лежавший на ночном столике. Руки у него еще сильно дрожали, и труба выскользнула на пол. Биральбо нагнулся поднять ее. Когда он выпрямился, Билли Сван уже открыл дно футляра и протягивал ему конверт.
Биральбо внимательно осмотрел его: марки, адрес, его собственное имя, написанное твердым почерком, который не в силах изменить ни одиночество, ни несчастья. В первый раз письмо было подписано не инициалом, а полным именем — «Лукреция». Би рал ьбо ощупал конверт — он показался ему очень тонким, — но так и не собрался с духом открыть. Он гладил кончиками пальцев его бумагу, как гладил слоновую кость клавиш, пока не решался их нажать. Билли Сван снова лег на кровать. Был уже конец мая, но он лежал в черном костюме и ботинках, какие надевают на покойников, закутавшись в покрывало до самого подбородка: замерз, пока вставал за письмом. Говорил он медленнее и еще более в нос, чем когда-либо. Казалось, он снова и снова повторяет начало какого-то блюза.
— Я видел твою девочку. Я открыл дверь — она сидела в моей гримерке. Гримерка очень тесная, а она там курила — вся комната в дыму.
— Лукреция не курит, — сказал Биральбо; он с удовлетворением подчеркнул эту деталь, точную, как верный жест: будто бы он действительно вдруг вспомнил цвет ее глаз и манеру улыбаться.
— Она курила, когда я вошел. — Билли Свана злило, что в его памяти сомневаются. — Еще до того, как увидеть ее, я почувствовал запах сигарет. Я его, поверь, с запахом марихуаны не спутаю.
— Ты помнишь, что она тебе говорила? — Теперь Биральбо уже не боялся спрашивать.
Билли Сван на белоснежной подушке медленно повернул в его сторону лысую, похожую на обезьянью голову. Морщины сделались еще резче, когда он засмеялся.
— Она почти ничего не говорила. Боялась, что я не смогу вспомнить ее, как, знаешь, те типы, которые иногда попадаются мне на пути и при встрече говорят: «Билли, ты ведь помнишь меня? Мы вместе играли в Бостоне в пятьдесят четвертом». Она несла такую же чушь, но я-то ее помнил. Только взглянул на ноги, сразу вспомнил. Я женщину по ногам могу узнать среди двух десятков других. В залах темно, и лиц женщин в первом ряду не разглядишь, а ноги — другое дело. Мне нравится смотреть на них, когда играю. Наблюдать, как женщины покачивают коленками и стучат каблуками в пол, отбивая ритм.