Музыка смолкла. Поднявшись, чтобы снова поставить пластинку, я без удивления заметил, что у меня слегка кружится голова и я уже пьян. Стопка писем на столе, рядом с бутылкой джина, являла собой неподвижную терпеливость, какая часто бывает присуща забытым вещам. Я потянул за веревочку, перевязывавшую письма, а когда раскаялся в этом, письма уже перемешались у меня в руках. Не открывая их, я стал рассматривать даты на штемпелях, название города — Берлин, — откуда они были посланы, изучать различия в цвете чернил и в почерке на конвертах. Одно из писем, последнее, не посылали по почте. На нем был поспешно написан адрес Биральбо и приклеены марки, но штемпель отсутствовал. Оно было намного тоньше других. За вторым стаканом джина я избавился от щепетильности и заглянул внутрь. Там ничего не было. Последнее письмо Лукреции оказалось пустым конвертом.
Глава III
Мы не всегда встречались с Биральбо в «Метропо-литано» или у него в отеле. Собственно, после того как он отдал мне письма, мы довольно долго не виделись. Словно оба поняли, что от этого поступка наши отношения сделались чрезмерно доверительными, и старались сгладить эту неловкость, пропав на несколько недель. Я слушал пластинку Билли Свана и время от времени рассматривал, перебирая один за другим, длинные конверты, разорванные Биральбо в пылу нетерпения, — он, конечно, терял всякое самообладание, открывая их. Искушения прочитать письма у меня почти не было, я иногда даже забывал о том, что они лежат где-то рядом, среди хаоса книг и старых газет. Но едва мой взгляд падал на аккуратные буквы, выведенные на конвертах поблекшими фиолетовыми или синими чернилами, как мне вспоминалась Лукреция — может быть, вовсе не та женщина, которую любил и ждал три года Биральбо, а другая — та, которую я несколько раз встречал в Сан-Себастьяне, в баре Флоро Блума, на набережной и на Пасео-де-лос-Тамариндос, у которой всегда было какое-то расчетливо-потерянное выражение лица и вежливая улыбка, словно бы обращенная не к собеседнику, а в пространство, и одновременно, безо всякой причины, обволакивавшая приятной уверенностью в горячем чувстве с ее стороны, как будто ты был то ли абсолютно безразличен ей, то ли именно тот человек, которого она всей душой жаждала видеть в эту минуту. Мне подумалось, что Лукреция и город, где и Биральбо, и я познакомились с ней, чем-то похожи: в них есть одно и то же странное и бесполезное спокойствие, одно и то же стремление казаться сразу и радушным, и чужим, эта обманная нежность, таящаяся и в улыбке Лукреции, и в розовом отблеске заката на сонных волнах бухты и гроздьях тамариндов.
Первый раз я увидел ее в баре Флоро Блума, быть может, в тот самый вечер, когда Биральбо и Билли Сван играли вместе. В те времена я часто завершал вечера в «Леди Бёрд» — меня влекло смутное убеждение, что именно туда захаживают те неправдоподобные женщины, которые, когда на рассвете погаснут огни последних баров и повеет недостатком любви, согласятся провести остаток ночи со мной. Но в тот вечер у меня была более определенная цель. Мне назначил встречу Брюс Малькольм. Некоторые звали его просто Американцем, он работал корреспондентом в нескольких зарубежных журналах об искусстве и занимался, как мне сказали, контрабандой живописи и антиквариата. Я тогда был совсем на мели, зато в квартире у меня пылилось несколько сильно потемневших от времени картин на религиозные сюжеты. Один знакомый, недавно оказавшийся в таких же стесненных обстоятельствах, сказал мне, что этому американцу, Малькольму, можно продать картины за хорошие деньги и он заплатит долларами. Я позвонил ему, он пришел, стал рассматривать полотна сквозь лупу и чистить самые темные места ваткой, смоченной в пахнущей спиртом жидкости. По-испански он говорил с южноамериканским акцентом, голос у него был громкий и убедительный. Он добросовестно сфотографировал все картины перед открытым окном, а через несколько дней позвонил сказать, что готов купить их за полторы тысячи долларов: семьсот сразу, а остальное — когда полотна получат его то ли шефы, то ли коллеги в Берлине.
Чтобы передать деньги, Малькольм назначил мне встречу в «Леди Бёрд». Сидя за уединенным столиком, он вручил мне семьсот долларов потертыми купюрами, предварительно пересчитав их с медлительностью клерка Викторианской эпохи. Остальные восемьсот долларов я так никогда и не увидел. Подозреваю, что он обманул бы меня, даже если бы отдал всю условленную сумму, но спустя годы это уже не важно. Гораздо важнее, что в тот вечер Малькольм пришел в «Леди Бёрд» не один. С ним была высокая, очень тонкая девушка, которая при ходьбе слегка наклонялась вперед, а когда улыбалась, видны были ее ослепительно-белые, чуть широко расставленные зубы. У нее были прямые волосы ровно до плеч, высокие, почти детские скулы и очерченный ломаной линией нос. Не знаю, вспоминаю ли я ее такой, какой увидел тогда, или перед глазами у меня застыл образ с одной из фотографий, найденных среди бумаг Биральбо. Они остановились передо мной, спиной к сцене, на которой еще не было музыкантов, и Малькольм, Американец, решительным жестом взял свою спутницу под локоть и тоном владельца, гордого своей собственностью, произнес: «Хочу представить тебе свою жену. Это Лукреция».