Но в день концерта Биральбо не стал ждать ни клаксона машины Мараньи, ни жуткого грохота, с которым она катилась по брусчатке и останавливалась у выхода в здание, рядом с окном, откуда иногда выглядывали китаянки. Он поднялся с кровати, как набравшийся храбрости больной, глотнул крепкой настойки, посмотрелся в зеркало — круги под глазами и восьмидневная щетина придавали ему вид человека, изрядно побитого жизнью и измученного бессонными ночами, — спрятал в карман паспорт, как прячут пистолет, надел темные очки, спустился по узенькой лестнице с грязными резиновыми ковриками на ступенях и вышел в переулок. Одна из девушек помахала ему рукой из окна. У себя за спиной он услышал острые смешки, но оборачиваться не стал. Из ближайшей таверны шел густой дым, насыщенный запахами жира, смолы и азиатских кушаний. За стеклами очков мир был тускл, будто в сумерки или при затмении. Спускаясь в нижний город, он ощущал туже, почти невольную, легкость, как когда исчезал страх перед музыкой, ближе к середине концерта, в тот миг, когда руки переставали потеть и начинали сами собой повиноваться скорости и гордости, столь же чуждым сознанию, как биение сердца. После очередного поворота перед Биральбо вдруг открылся вид на весь город и бухту, на далекие танкеры и подъемные краны порта, на красный мост над водой, слегка размытый опаловым туманом. Только музыкальный инстинкт направлял его, не давая потеряться и заставляя узнавать места, которые он видел раньше, когда бродил в поисках Лукреции, выводя сквозь сырые проходы и переулки с высокими заборами на просторные лиссабонские площади с колоннами и статуями, к тому грязноватому театру, где в конце прошлого века горели огни и пробегали быстрые тени первых кинокартин. Следы тех времен можно обнаружить только в Лиссабоне: Биральбо рассказывал мне, что на фасаде театра, где проходил тот концерт, красовалась вывеска с аллегорическими фигурами и нимфами, на которой витиеватыми буквами было выведено странное слово «Аниматограф». Еще не дойдя до ровных и похожих друг на друга улиц нижнего города, ему стали попадаться на глаза афиши, где ниже имени Билли Свана красными буквами значилось его новое имя: «Джакомо Долфин, фортепиано».
Он видел желтые домики верхом на холмах, холодный декабрьский свет, лестницу, тонкую железную башню, лифт, который в какую-то далекую ночь ненадолго спас его от преследований Малькольма; видел темные входы складов и уже освещенные окна контор, шумную и недвижную толпу, собравшуюся в сумерках под еще светлым небом, выжидая или созерцая что-то, быть может неосязаемость или тайную судьбу этого человека в темных очках с вороватыми повадками, которого больше не звали Сантьяго Биральбо и который возник из пустоты в Лиссабоне.
Когда он подошел к театру, у кассы уже толпился народ. Он говорил мне, что в Лиссабоне всегда и повсюду люди, даже в общественных туалетах и у дверей непристойных кинотеатров, в местах, заведомо обреченных на одиночество; на углах улиц у вокзалов всегда стоят мужчины, одетые в темное, одинокие и плохо выбритые, как будто только что сошедшие с ночного экспресса, европейцы с медной кожей и косящими взглядами, молчаливые негры и азиаты, которые с бесконечной меланхолией и бездомностью во взгляде покоряются будущему, занесшему их в этот город с противоположного конца света. Но там, у входа в театр или кинозал под названием «Аниматограф», он увидел те же бледные лица, с которыми был знаком по Северной Европе, с тем же выражением благовоспитанного терпения и лукавства, и подумал, что ни он, ни Билли Сван никогда не играли для этих людей, что это какая-то ошибка, потому что, хоть они и пришли сюда и безропотно купили билеты, музыка, которую они будут слушать, не в силах затронуть их чувства.